Людям Сергея должно было между городами Земляным, Белым, Китаем и честной частью Кремля связь колокольную и конную держать. Первый знак соответствует приходу из Мытищ двух сотен новгородцев с дружинниками, вызванными заговорщиками из своих вотчин и тоже ждущими своего часа под Москвой. Тогда-то (никак не прежде!) и обложить вражье, самое сторожкое и крепкое гораздо — Мнишечье гнездо и ротозейски-беззащитное — царёво. Из темничных башен лиходейщину кромешную — на вольный свет. И тогда — по всем улицам — разбойники, вотчинники, новгородцы... На стогны, серые спросонья, торжища, на главные улицы — знаменитые мужи. Возопить сим: «Литва душит бояр и царя! Режь литву, выручай повелителя!» Москва в оное время как раз встаёт и, одевшись, выходит. Литва, рассеянная по Москве — казёнными гостьми, после поздней вчерашней попойки храпит. Но и она от крика, недальней пальбы и колоколов вскочит с чумными глазами — и точь-в-точь будет похожа на опаздывающего на злодейство заговорщика. Москвичи наваливаются на них, осточертевших нахальством и пьянством (будет счастье — воротить им сторицей обиду, отрада — свергнуть навернувшееся к ним на печку иго). Пусть, пусть смердячина пока обороняет своего разлюбезного царя... А где не хватит слепоты и злобы — помогут наши забубённые ребята. Тот, кто мешал князю, пугал и принижал его, будет обратно вдавлен в свою ночь, останется в ней на все дни, а старый князь Василий, ночь таки поправший — эту всеуютную змеиху, уж восцарствует! — с оной споровши роскошную кожу, оденется в неё прегорячо.
В самый миг как разбудили Сергея, на другом конце боярской слободы меньший Мнишек простился с Марией Нагой.
Фёдор Иванович отпустил на эту ночь (сам мяконько даже подтолкнул) жену к её подруге, Настьке Скопиной (в девках Головиной). Дело в том, что он сам уходил с вечера по команде к Шуйскому и только так был спокоен: жёнка без него теперь никак не слюбится с поляком. Благодаря сему премудрому решению, ночь провели Стась с Марией в повалуше Мечникова дома — сами собой очарованные, ни времени не приметив, ни лёгкого ночного удушья. Над хладным, острым пожатием рук — болтовня. Над болтовнёй... — эта ночь в очах её. Сегодня счастливая подруга словно... видела и в нём ту ясную ночь, о которой он никогда и не догадывался, а теперь сразу начал в ней что-то различать — мерцанием, росой на гранях: ведь он видел продолжение этой своей ночи и в ней, рассветшей удивительно, бессветно.
Нет, слов сыновьям человеческим к сей стороне не подыскать. Стась мог сказать, что над ним полати разверзались бездной... Что золотые образа летели скромно в общий свет. Ни для кого нетесный... Что кружки и чумички высились кремлями, ковш — Кутафья башня... а кубки-фиалы — смешные. Зато кучки трав на верёвочках — глухие колдоватые леса. Дурманно, сказочно — и приютно, и ужастисто стрекочут свечи.
Когда засерело в оконце, будто закрывая руками лицо, — они простились в тихой трапезной. Нагая пошла, уже моргая медленно, на половину Наськи. Стась постоял перед дверью, за которой ему было постлано близ мечника, почти кричащего — через правильные промежутки, в доблестном, видимо, сне.
Выйдя из храмин на воздух, Стась вспомнил, что жеребчик его оставлен в Кремле, к Скопиным в гости Стась ехал в Мишкиной колымажке... Сие и славно, полетим пешком... Над домиками на востоке уже разбелелись облака. Прошло золочение по лапис-лазури... После бессонной ночи Мнишку меньшому ничуть не дремалось. Снова из солнца прямо в него, из сердца к сердцу — золочение. Это пёрышко на его шапке мигом над востоком размыкало облачка — снова он втискивался головой чёрт те куда, там не то чтобы какие-то такие облачка, а ещё раскрыто что-то, на горний провал башки, на полюбовный.
Малый звук колокола, неуверенный, чуть православный, пошёл сзади откуда-то — от окраинной земляной слободы? Ему тут же сильно ответил спереди, из московской середины, кажется, сам «Иван». Тогда земляной колокол, сейчас же ободрившись, ударил набатно. Мнишек, не следивший часов, сперва поверил на слово, что сейчас время Москве звонить, но вот и он заморгал в пустынном вербном переулке и прислушался... Окрест уже трудился сонм заполошных колоколен. Вдруг, за рябинищами и городьбами — верно, на ближайшей большой улице — взвился многочеловечий вопль, плеснул продолговато. Уже где-то совсем рядом, уже нечеловечески загаркали, заахали воротца, обезумели цепные псы, к колокольному — подковному — битью помалу примешался звук как бы артельной спешной колки дров (то бодрый, звонкий, раз-раз, н-нряц — глухой, от суковатого полена), а Стась, смеясь, ещё путался в утренних, безлюдных и никчёмных, закоулках, сигал через речушки, двигал клёны — никак не мог вышагнуть на большую улицу к событию.
Впереди, из укромной калитки в калитку, юркнула баба — за руку выдернув и проволокши за собой ревущего мальчишку, другого, весёлого, неся на руках. Стась не успел и кликнуть ей, но положил тоже воспользоваться одной из её калиток — неброских, да, наверно, хитроумно ёмких, каких-нибудь сквозных. Но...