Накануне возвращения Борлая Утишка Бакчибаев привез какого-то малоизвестного шамана, захудалого старика с бельмом на правом глазу, и на холме посреди долины принес двухлетнего жеребенка в жертву богам.
На следующее утро люди собрались к подножию холма, где Утишка ковырял землю лиственничным суком. Дочь ехала верхом на коне, впряженном в самодельную соху, а отец всей грудью наваливался на рукоятку. На земле оставалась неглубокая черта.
Глядя на эту тяжелую работу, Байрым покачал головой.
— Так пахать — зря терять силы, — сказал он.
— А вы и так не пашете, — обидчиво упрекнул Утишка.
— Подожди, будем пахать всем товариществом, так же, как пашут в русской «Искре».
— Ой, ой! — рассмеялся Утишка.
Исчертив облюбованный участок вдоль, он начал ковырять его поперек. Прошло несколько дней, а он обработал какую-нибудь пятую часть гектара. В то утро, когда он собрался сеять, люди снова сошлись к его полоске. Любопытные взоры ребят и завистливые взгляды взрослых запечатлевали в памяти каждое движение Утишки. Вот он развязал мешок, долго пересыпал с ладони на ладонь зерна, будто жалел их и не надеялся, что земля возвратит посеянное. Попробовал ячмень на зуб.
Многие думали об осени. Они представили себе, как от аила Утишки потянутся завьюченные лошади, во всех переметных сумах — ячмень.
— Много он тут соберет? — завистливо спросила одна старая алтайка.
— Я слышала, сам говорил: «Обрасту достатком, как медведь салом», — ответила ее собеседница.
В это время показался всадник на породистом жеребце. Пегая лошадь бежала впереди, как бы показывая путь к становью.
Четырнадцатилетний сын Содонова Тохна первым заметил всадника и, подпрыгивая, поспешил обрадовать людей звонким криком:
— Едет!.. Едет, едет!.. Смотрите, едет Борлай на хорошем жеребце!
И у всех пропал интерес к Утишке. Ведь он, начиная посев ячменя, заботился только о себе, а Борлай — обо всем товариществе. Люди толпой двинулись навстречу Борлаю, ребятишки вприпрыжку бежали впереди.
Борлай не мог проехать к своему аилу. Осматривали жеребца со всех сторон, косы в гриве плели, легонько гладили. Токушев не успевал отвечать на вопросы. Всех удивляло, что жеребца государство дало бесплатно, только обязало записывать приплод.
Сенюш повис на поводу, раскрывая рот Гнедого.
— Молодой. Пятый год, — сообщил он. — Караулить надо. Как бы ему горло не перервали.
— Скорее мы перервем кому следует, — погрозил Байрым.
— Поочередно караулить с винтовками, — предложил старший Токушев.
Содонов повернулся к Борлаю, подал ему свою трубку, а потом размеренно, будто зная, что не откажут, попросил:
— Принимай меня в свое товарищество. Я тоже напористый. Надейся на меня, как на самого себя.
— А ты почему раньше не записывался?
Содонов запустил пальцы в свою жесткую, как щетина, бороду.
— Я думал, разговоры одни, а толку никакого не получится. Начнешь ты ездить по разным курсам, а про нас забудешь. Теперь вижу, что ты по-настоящему взялся и Советская власть помогает нам. Принимай!
После Утишки Содонов считался самым состоятельным середняком в кочевье: у него было десятка полтора коров, одиннадцать лошадей, баранов столько, что он каждую осень шил новые шубы. Борлай, зная, что многие алтайцы посматривали на этого волосатого человека и прислушивались к нему, мысленно выразил надежду: «Утишка у нас, да этот запишется — тогда все в товарищество войдут».
И степенно ответил:
— Я думаю, что примем. Ты приходи на собрание.
— Я не последний человек, от своего слова не бегаю, — сказал Содонов.
В аиле Борлая ждала жена. Она вытрясла последнюю муку, полученную от Госторга за пушнину, замесила крутое тесто, выкатала из него толстые лепешки — теертпек — и пекла их в горячей золе. На мужской половине был собран завтрак: в березовом корытце сметана, в чашке перепревшая во время выгонки араки пена чегеня — знак глубокого уважения.
Борлай сел к огню. Ему захотелось сказать жене то, что он много раз думал: «Какая ты у меня заботливая, милая хлопотунья!» — но доброе желание тотчас же сменилось чувством неловкости, будто эти слова действительно были произнесены: с детства привык не говорить о своих чувствах и думах. Он только ласково посмотрел на нее да поправил косы, перекинувшиеся за плечо. А Карамчи взглянула на него преданными, блестящими от радости глазами.
Той порой к нему приковыляла дочка, одетая в серую рубашку и белую барашковую шапочку. Отец посадил ее к себе на колени, ласково похлопал по спинке и, обмакнув кусочек хлеба в сметану, угостил ее. И опять у него появилось желание похвалить Карамчи. «У соседок дети до пяти лет бегают нагими, а у нее, любящей и беспокойной матери, маленькая Чечек одета».
— Она имя свое научилась выговаривать, — сообщила Карамчи.
— Да ну? Как тебя звать?
— Чечек, — уверенно пролепетала девочка.
Борлай в открытые двери указал на цветущий луг:
— Вот там чечек, много чечек.[21]
— Нет, там — трава. Я — Чечек, — обидчиво настаивала дочь.
Рассматривая ее светлое личико и сравнивая с лицом матери, Токушев подумал: «Если бы сын… лет через десять он пошел бы со мной на охоту. Я сделал бы его первым стрелком».