В этой книге уже где-то сказано, что роман должен протекать для читателя в неизменно-настоящем времени. Да, да, пусть действие происходит за два века до рождества Христова или в наши дни, читатель живет одновременно с происходящим, оно его настоящее. Вопреки обычаям французского языка с его сложными и иными глагольными формами, можно считать, скажем, что настоящее человека – это вся его жизнь, весь отрезок времени, в течение которого он
Мадлена ворвалась в свое очередное настоящее как пушечное ядро, рискуя взорвать все кругом, все разрушить, всех поубивать. Она взорвала жизнь Фредерика Дестэна. При ярком свете их встречи эта жизнь заблестела всеми своими осколками, обломками, гранями, обнаружив скопление пыли и паутины за тяжелыми шкафами… Вся #казовая сторона жизни Дестэна взлетела на воздух, была потрясена до основ.
Мадлена проскользнула туда – невредимая, как пуля, гладкая, как рыбка в воде. Она не заметила разрушения. Впрочем, его и не было. Просто был беспорядок, который обычно предшествует генеральной весенней уборке. Предпасхальный… Дестэн воскрес… Все: и его давно установившаяся, несокрушимая репутация, и подпись на мраморе, за которую платили бешеные деньги, – все это роилось, монотонно жужжало вокруг него, как машины на автостраде, где под ровный гул мотора водитель начинает дремать, и катастрофа неизбежна. С появлением Мадлены это жужжание прекратилось.
Мастерская была огромная, темная и выходила окнами в запущенный сад. Занимала она весь #пилений этаж бывшего особняка, данным-давно пустовавшего и мало-помалу пришедшего в упадок, после чего там разместилась на несколько лет маленькая фабричка, но потом переехала еще куда-то. Тогда-то Фредерик Дестэн купил заброшенное помещение, велел починить крышу, снять перегородки, устроил здесь студию, радуясь, что наконец-то ему будет просторно и в ширину, и в длину, и в высоту. В бывшем машинном зале стояли статуи в длинных серых домино под цвет стенам, готовые не то рассыпаться, не то грозно двинуться на непрошеного гостя; другие сразу бросались в глаза своей экстравагантностью, неожиданным великолепием, и даже те, что возвышались над своими соседями, не могли дотянуться до высокого потолка. С трех сторон шли сплошь стеклянные, никогда не мывшиеся стены, покрытые завесой пыли, более нежной, чем нейлон; а за ней бесновались деревья, шел дождь; в чащобе, в высоких кустах сирени шарили солнечные лучи, кусочки неба меняли тона, там была лазурь, тучи, небесные светила, луна. Из открытой двери в сад шли, как в шахте, узенькие рельсы.
Дестэн работал, примостившись наверху стремянки. На нем был старый свитер, надетый поверх другого старого свитера, на шее вязаное кашне, на голове каскетка. Черные усы перечеркивали его лицо толстой горизонтальной чертой. В руках он гнул длинную металлическую полосу, поворачивая ее к открытой двери, пытаясь поймать солнечный луч, как, играя, ловят его в зеркале. Солнце ускользало, норовило осветить ступеньки стремянки, бутылку, стоявшую в ногах Дестэна, разбивалось об нее, гасло… Тяжелая металлическая полоса, укрепленная одним концом где-то под потолком, чуть было не увлекла за собой самого ваятеля, бутылка опрокинулась, на бетонном полу расплылось алое пятно. А полоса упрямо двигалась, как маятник… Дестэн слез со стремянки, подкатил сзади к полосе высокий каркас статуи, прислонил его к полосе и снова вскарабкался на стремянку… Металл под его руками коробился, свивался, и вдруг луч солнца упал прямо на полосу… Вспыхнул белый свет, Дестэн оттолкнул опору, высвободил полосу, и она, ослепляющая, блестящая, медленно завертелась вокруг собственной оси.
– Мадлена, – взревел Дестэн, – она вертится!
Мадлена в два прыжка оказалась рядом…
– Ура! – крикнула она.
Полоса вертелась, слабо позвякивая, ослепительно яркая, вовлекая в движение где-то там наверху другие металлические части, и остановилась лишь тогда, когда солнце убрало с нее свой луч. Тогда все разом потухло. Мастерская погрузилась в сероватый полумрак.