Изабель пребывала в печальном заблуждении, что все, что делают Эмберсоны, особенно ее брат Джордж или сын Джордж, – это правильно. Она знала, что сейчас надо проявить характер, но быть строгой к сыну было выше ее сил, и преподобный Мэллох Смит только настроил ее против себя. Лицо Джорджи с правильными чертами – лицо настоящего Эмберсона – никогда не казалось ей красивее, чем в эту минуту. Он всегда казался необыкновенно красив, когда ей надо было вести себя с ним построже.
– Обещай мне, – тихо сказала Изабель, – что никогда в жизни не повторишь этих плохих слов.
– Обещаю такого не говорить, – тут же согласился он. И немедленно добавил вполголоса: – Если кто-нибудь не выведет меня из себя.
Это вполне соответствовало его кодексу чести и искренней убежденности, что он всегда говорит правду.
– Вот и умница, – сказал мать, и сын, поняв, что наказание закончено, побежал на улицу. Там уже собралась его восторженная свита, успевшая прослышать про приключение и письмо и жаждавшая увидеть, влетит ли ему. Они хотели получить его отчет о происшедшем, а также разрешение прокатиться по аллее на пони.
Эти ребята действительно казались его пажами, а Джорджи был их господином. Но и среди взрослых находились такие, что считали его важной персоной и частенько льстили ему; негры при конюшне холили и лелеяли мальчишку, по-рабски лебезили, посмеиваясь над ним про себя. Он не раз слышал, как хорошо одетые люди говорили о нем с придыханием: однажды на тротуаре вокруг него, пускающего волчок, собралась группа дам. «Я знаю, это Джорджи! – воскликнула одна и с внушительностью шпрехшталмейстера[12] повернулась к подругам: – Единственный внук Майора Эмберсона!» Другие сказали: «Правда?» – и начали причмокивать, а две громко прошептали: «Какой красавчик!» Джорджи, рассерженный из-за того, что они заступили за меловой круг, который он начертил для игры, холодно взглянул на них и произнес: «А не пошли бы вы в театр?»
Будучи Эмберсоном, он был фигурой публичной, и весь город обсуждал его выходку у дома преподобного Мэллоха Смита. Многие, сталкиваясь с мальчиком впоследствии, бросали на него осуждающие взгляды, но Джорджи не обращал внимания, так как сохранял наивное убеждение, что на то они и взрослые, чтобы смотреть косо, – для взрослых это нормальное состояние; он так и не понял, что причиной тех взглядов стало его поведение. А если бы понял, то, наверное, лишь буркнул себе под нос: «Рвань!» Вероятно, он даже громко крикнул бы это, и, конечно, большинство горожан сразу поверили бы в расхожие слухи о том, что случилось после похорон миссис Эмберсон, когда Джорджи исполнилось одиннадцать. Говорили, что он разошелся с устроителем похорон во мнениях, как рассадить семью; слышали, как он возмущенно кричал: «Кто, по-вашему, самый важный человек на похоронах моей собственной бабушки?!» Чуть позже, когда проезжали мимо устроителя, Джорджи высунул голову из окна первой кареты траурного кортежа и крикнул: «Рвань!»
Были люди – взрослые люди, – которые однозначно выражали свое страстное желание дожить до дня, когда мальчишку настигнет воздаяние. (Это слово, звучащее гораздо лучше «расплаты», много лет спустя превратилось в неуклюжее «что же с ним станет».) С ним обязательно должно было что-нибудь случиться, рано или поздно, и они не хотели этого пропустить! Но Джорджи и ухом не вел, а жаждущие отмщения места себе не находили, ведь долгожданный день воцарения справедливости все откладывался и откладывался. История с Мэллохом Смитом ничуть не поколебала величия Джорджи, оно только засияло еще ярче, а в глазах других детей (особенно девочек) он приобрел особый блеск, этакое дьявольское очарование, которое неизбежно сопровождает любого мальчика, пожелавшего священнику катиться ко всем чертям.
До двенадцати лет Джорджи получал домашнее образование, учителя приходили к нему, и жаждущие его низвержения горожане поговаривали: «Вот погодите, пойдет в государственную школу, узнает, что почем!» Но как только Джорджи исполнилось двенадцать, его отправили в частную школу, и из этого маленького и подневольного заведения не было ни слуху ни духу о том, что Джорджи наконец настигла расплата; однако недоброжелатели упорно ждали ее со все возрастающим нетерпением. Несмотря на с трудом переносимые барские замашки и наглость, учителя подпадали под обаяние личности Джорджи. Они не любили его – слишком уж заносчив, – но он постоянно держал их в таком эмоциональном напряжении, что думать о нем приходилось гораздо больше, чем о любом другом из остальных десяти учеников. Напряжение обычно исходило из уязвленного самолюбия, но иногда это было зачарованное восхищение. Если говорить по совести, Джорджи почти не учился; но временами на уроке он отвечал блестяще, выказывая понимание предмета, какое редко встретишь у других учеников, и экзамены сдавал с легкостью. В конце концов без видимых усилий он получил зачатки либерального образования, но о своем характере так ничего и не понял.