Тут и медведь с кольцом в носу, слушаясь поводыря, строит рожи, подает хозяину пуховую шляпу и барабан; поддавшись общему веселью, представляет, как теща зятя потчевала, блины пекла и, угоревши, повалилась; день-деньской кидала из печи на стол сковородники, а зятелко умел стряпню и, несыто утерши рукавом масляные губы, упрекает досадливо тещу. Вот медведь с умильно-хитроватым выражением, но со злым просверком в угрюмых глазках эти всевозможные куры строит, а хозяин кричит гулеванам: «Гли-ко, сколь мужичок нажористый. Стопу блинов умял, а как и не едал, де, размялся лишь». Бражники подносят медведке чару, тот разевает пасть, показывая толпе желтоватые клыки, но хозяин ловко выхватывает посудину и, не чинясь, выливает вино в просторную луженую глотку. Медведь гонится за мужиком, роняет в набродную грязь, после хозяин, сломавши пуховою шляпу и для прилики сгоняя с лица невидимые слезы, вымаливает на коленях милости, а зверь куражится для общей потехи, как может выкобениваться приказной подьячий над бедным просителем; но вот медведко прощает вожатая своего, под общий смех за шкирку ставит на ноги, утирает тому глаза и подносит скобкарик водки... И эта медвежья потеха, как тончайшая косица в речной стремнине, и никак не отженить, не отпутать ее от общего потока; взгляд гулебщика уткнется в нее, выхватит из кипения страстей, но тут же новые волны сходбища подхватят и утопят в себе, выталкивая наружу лишь для передышки, когда усталым взглядом невольно понимаешь, что уже далеко не день, что воздух засиреневел и солнце прощально село на маковицы Ивана Великого. Всяк отдельный звук, как бы ни азартен был он, невольно сливается в один общий тысячеликий гул, словно бы тьма темей сошлась со всех пространств на площадной праздник, чтобы выразиться откровенным признанием всеобщего желанного родства. И витает над престольной неслышимый, но явленный вскрик, исторгнутый Господом и согласно подхваченный Москвою: «Мы брать-я-я!»
Посреди счастливой суеты табор потешников. Тут и слепцы, подложив окутки и сермяги на клок соломы, вздели к небу усталые страдальческие лики и тянут плач о нищей братии; выслушав убогую сироту, всяк, не утративший жалости человек, – а хмельной ярыга особенно слезлив бывает и мягок душою, – непременно подаст подачу. Ныне на дворе праздник, и потому калика и милостынщик с зобенькой, погорелец и бегунок, для коего пространная воля и есть корень жизни, обязательно сыщут здесь утешения и прокорма... А поодаль, стережась царских доглядчиков, рядят свое зрелище скоморохи-самохвалы. Тут и музыканты сладились со своим петьем: рожечники и скрыпотчики, домрачеи и рожечники, гудошники и гусельщики всяк со своей музыкой будоражит гулящую душу и подбивает в пляс пятки... На перевернутой палагушке взгромоздился блаженный Кирюша с позументным венчиком на гладко зачесанной голове, в долгой смертной рубахе с камчатными намышниками, похожими на петушиные гребни. Он опирается на двурогий посох, переступая босыми плюснами на донце, ступни, как гусиные лапы, задеревенели и побагровели, давно уже не чуя зябели, и стучат по дну кадцы, как коровьи-копыта; на впалый живот свисает кожаная сума грамотея, где хранит блаженный Псалтырь и святые мощи с Афона. Кирюша только что с царицыного стола, где наобещал государыне сына, напитал плоть, захмелился и вот, полный достоинств, решительно вознесся над гульбищем, чуя, как на месте лопаток отрастают крылья, щекоча кожу. Далеко ли видно с кадцы поверх праздных гудящих голов? да сажени на две, а какой-то шатун в поярковой белой шляпе, замедлив близ Кирюши, и вовсе застил для него всю площадь. Но... сияющий взгляд блаженного насквозь пронизывает толпу, вознесясь за кипень белояровых облаков прямо к престолу Господнему. Кирюша решительно отпихивает плечом Архангела Михаила и, силою залучив перьевое опахало, овевает воздухами Сладчайшего. На вороненых волосах Христа он увидел седую прядку и умилился... Что-то веселое наяривают сопелки и волынки, вовсе позабывшие про Святой день, а Кирюша, вновь объявившийся посадскому люду после годовой отлучки, выкликает с притопом:
Возле кадцы на коленях стоит князь Федор Пожарский и, обхвативши колени юродивого, скулит: «Отечь святый, благослови... отечь святый...»
«Тятя, пойдем домой», – плачет дочь, не в силах сладить с отцом. Кирюша плохо чует суету в подножье новодельного трона, он парит над народом, желая остеречь его.