Но, несмотря на такую жару, этот славный еврей исправно приходит проведать меня. По всем признакам я уже здорова, но он все равно навещает меня каждый день. Не в одно и то же время, в какой-то назначенный час, а когда проходит мимо нашего дома, направляясь к другим больным. Почему-то это случается только тогда, когда моего мужа нет дома, и отсюда я заключаю, что еврей не хочет, чтобы ему платили. Он приходит и смотрит на меня своими карими глазами, влажными от чувств, которые испытывает. Я не знаю в точности, каких именно, потому что он все еще остается для меня чужим человеком, но понимаю, что при виде меня они становятся особенно сильными.

Разговаривая с евреем о своем состоянии, я стараюсь, чтобы голос мой звучал ровно, но он то и дело срывается, поднимаясь все выше и становясь визгливым. Каким-то образом еврей заставляет меня обнажать свои чувства. С ним я чувствую себя совершенно беззащитной, но мне ни к чему обороняться. И все-таки это очень странно, что он вот так проникает мне в душу, чувствуя себя как дома в окружении самых потаенных вещей, которые я там храню. Не всех, конечно, потому что я не рассказываю ему о своих страхах или о бюро, как и о том, что в нем лежит. Вместо этого мы говорим обо всяких посторонних вещах, например о работе моего мужа. Еврей говорит, что Катулла, похоже, в городе ждет оглушительный успех, а я отвечаю ему, что да, горожане наконец-то приняли его поэмы близко к сердцу.

– Видите, это же очень хорошие новости для вас и вашего супруга! – улыбается он.

Я согласно киваю.

Но сердце мое потихоньку разрывается на части.

Быть может, это и нехорошо, что еврей так часто приходит сюда, а я не прогоняю его прочь. Быть может, люди уже судачат о нас. Но я вдруг понимаю, что теперь мне все равно. С того времени как я заболела и меня увезли на телеге (я до сих пор не знаю, было ли это на самом деле или только привиделось мне), я не чувствую себя связанной никакими правилами, кроме тех, которые приносят мне облегчение от боли.

Понимаете, в те часы, что проводит со мной еврей, боль стихает. Мы сидим рядом, но не настолько, чтобы касаться друг друга, и разговариваем очень мало. Новая служанка оставляет нас одних и в кои-то веки закрывает за собой дверь, так что мы остаемся наедине, слушая свое дыхание в пузырящемся от жары воздухе.

Иногда я рассказываю ему историю своей жизни, о своем муже и о нашем путешествии через Альпы. Когда же разговор наконец замирает, я долго смотрю в его глаза, а он – в мои. Тогда я забываюсь, теряя ощущение дома и своего места в этом мире.

Мне кажется, что вокруг одна чернота, как в подводном мире, словно что-то сожрало все слова. Когда он поднимается, чтобы уходить, я чувствую себя намного спокойнее, чем раньше.

Когда он уходит из моего дома, я слышу, как по улице его провожают злобные крики. «Грязная сова!» – вопит кто-то, когда он проходит мимо.

Мне это очень не нравится. Его зовут совой в честь птицы, что не спит по ночам. Птица тьмы похожа на человека, который не ведает истины Господней, – другими словами, на еврея, отрицающего Иисуса.

Но, когда у крикунов заболевают дети или начинается эпидемия чумы, они быстро забывают все свои плохие слова. Тогда они кричат: «Пошлите за евреем! Пошлите за ним как можно скорее!»

* * *

Иногда он уезжал на материк по делам вместе с другими врачами-евреями. Но теперь дороги, которые уводили его далеко от Венеции, казалось, изобиловали опасными поворотами. Экипажи кренились так, что дверцы их хлопали на ходу, словно сломанное крыло голубя. Рабино никак не мог отделаться от ощущения, что города, не имеющие выхода к морю, загнивают в тупой бездеятельности, а люди, их населяющие, живы лишь наполовину.

Он вспомнил слова жены печатника, вспомнил, как она ненавидит сушу, и ее тоску по Венеции во время того страшного паломничества на Север. Слова ее оказались столь страстными и пламенными, что, по всей вероятности, повлияли и на его собственное восприятие. Он ласково улыбнулся, вспоминая ее горячность.

– Суша! Пол для коров, как говорят французы, – провозгласила она. – А я говорю: подайте мне мрамор и камень, парящие над водой!

За пределами Венеции теперь и Рабино довелось пережить немало неприятных минут. Когда дневной свет начинал угасать, а сумерки, наоборот, сгущались, он чувствовал, как по коже у него бегают мурашки, а в сердце закрадывается невыносимая тоска. Нервы его не выдерживали шороха садов на ветру и хаотичного бега облаков по небу, которые словно искали, где бы остановиться и передохнуть. Видя, как длинная тень скользит по заросшему кустами холму, подобно телу, выгнувшемуся в rigor mortis[193], он начинал тосковать по дому, но не тому, который делил с Сосией и в котором не было уюта… Он тосковал по дому своего воображения, по жене, которая подбежала бы к нему и благопристойно поцеловала бы в щеку на глазах у детей, а те столпились бы вокруг него и подпрыгивали, как щенки, требуя своей доли ласки и внимания.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги