Иногда ему представлялось, что зависть — самое неизменное и ненасытное из всех людских ощущений, которого сам он был напрочь лишен, а потому сплошь и рядом наблюдал его с неослабным интересом, пытаясь разгадать его секрет. Выяснялось, что испытывать его можно по любому поводу и в любом виде: от кислого вкуса сплетни до жара исступленной ненависти. Распалить зависть могло что угодно: богатство, удача, отвага, радость, случайное слово, мысль или просто безмятежный покой, но обязательно — чужие, не свои, и чем больше их набиралось вокруг, тем нетерпимее становилась и зависть.
Бывало, она распространялась стремительно, как зараза, и, забыв на время мелкие распри, объединялась с другими в голодную стаю, взявшуюся, совсем по-шакальи, травить кого-то одного. Чаще всего зависть бывала совсем неразумна, ибо ухитрялась завидовать даже тому, чего в ее собственном погребе было в избытке. Но главное — она всегда
Прощала она очень редко, легче — покойникам, но когда настигала живьем, могла замучить жертву насмерть. Не потому ли, думал он, над горами вкруг аула, где он сейчас проходил, высились пять хмурых башен, недостроенных главами пяти родов и обветренных прохладой пяти времен, нашедших — каждое свою — причины помешать их возвести чьей-то вдохновенной силе, которую снизу так легко и удобно было принять за гордыню? Не потому ли вяли на корню надежды тех, кто измыслил способ — в разные годы и на свой лад, — как хоть чуть-чуть, самую малость оторваться от бренной земли и приблизиться к небесам, кто предлагал отстроить в камне храм в том месте у скалы, где томилась трещинами в гниющих стенах покосившаяся от древности часовня, в которой век за веком охотно, но посмертно воздавали почести таким вот неугомонным мечтателям, всем тем, кто сполна испытал тщетность своих устремлений, столкнувшись с дружным противодействием тех, кто в результате пережил их благодаря завистливому упорству коренастой своей заурядности?
Люди жили вместе, но — сами по себе, укрывая каждый от другого свои маленькие мысли, так похожие на те, что были спрятаны от них по соседству под такой же вот крышей. Казалось, их отношения сложились так потому, что некогда, давным-давно, настолько давно, что не осталось о том даже снов, их предки чем-то крепко обидели друг друга, и с той поры всем, кто являлся сюда после них, приходилось растрачивать свои встревоженные души на запоздалую месть. Впрочем, все могло объясняться иначе — кто их, людей, до конца разберет!.. Ясно было одно: они не слишком нравились себе. Сказать по правде, у них были на то основания.
Аул остался далеко позади, когда в небе забрезжил рассвет. Дорога вилась мимо реки, затем уходила вверх к самой круче, чтобы почти сразу снова нырнуть к обрыву над берегом, к подножию света и мира, который, казалось, в этот утренний час являл собой спокойное согласие со всем, что в нем было и будет. За время пути Алану так никто и не встретился. Только бегущая полоска подбитой пылью колеи да уютные, бесчисленные голоса толковой тишины. «Странное дело, — думал он, — кругом все так, будто в мире есть только я и вместе с тем меня-то как раз в нем и нет. Совсем не похоже на то, как бывает, когда ты идешь куда-то и знаешь, что должен вернуться».