Спустя день или два он вернулся опять, но уже на рассвете, посчитал их, теперь уже общий, прибыток, усмехнулся удаче, замел все следы и отправился к берегу речки. Голый, жалкий, словно побитый паршою, остров лежал перед ним. До него оставалось всего ничего, какая-то пара недель. «Вот ведь как, — размышлял голосисто Цоцко, — чтобы с нею разделаться, надобно прежде разобрать все ее закрома. До дна выгрести. Когда он сделает это, я с нею слажу. Потому что смерть — ее тоже можно убить. Она жива до тех пор, пока не убита душа ее. А душа эта — прошлое. Стоит им завладеть — и смерть, почитай, у тебя как на привязи сука. Остров да склепы — только начало. Потом я расправлюсь и с ней. Мне всего-то и нужно — приманка для двойника». Что-то ему подсказало, что эту приманку он сыщет скорее, чем падет на них снег…
Через дюжину дней, когда лето было в разгаре и нещадно палило спины косцам, повисшим на склоне, Казгери, насквозь пропахший травой вперемешку с пьянящей усталостью, первым заметил вдали свою мать с женою Цоцко и пронзительно свистнул, оповещая всех остальных, что настало время обеда. Где-то вдали, в ста шагах левее от них, косили Хамыц, Алан и Тотраз. Их жены запаздывали. При мысли об этом Казгери рассмеялся.
Ловко вскарабкавшись по подвязной веревке на холм, он быстро распутал узел на мокрой груди, припал к кувшину с водой, полил из него на лицо и на темя, нырнул в одну из корзинок рукой, выудил теплый, пахучий чурек, обломил его дважды подряд, поделился им с братьями, прихватил кус влажного сыра и, толкнув кулаком пьющего брата в плечо, заставил его захлебнуться, прыснул радостно и помчался, счастливый, к горе. Взбежав кривоного по узкой тропе на подъем, он почти обогнул его сзади, одолел спуск прыжками и, на секунду задержавшись у одинокой сосны под пригорком, проверил глазами то, что и так уже знал: на холме — никого. Теперь он ступал совершенно бесшумно. Сунув в рот остатки чурека и не глядя под ноги, он привычно нащупывал шагом то зернистый валун, то подушечки мха, то покладистость нужного камня, пока не взлетел полуселезнем, полуорлом на северный склон, к подножию дома Тотраза. В последний раз он наведывался сюда позавчера, в тот день, когда потерял интерес и к разграбленным склепам, и к самому островку. Выходит, он выдержал целых два дня. За это время ничего, как будто, не изменилось. Тайник был все так же присыпан песком и обманками дерна. Смахнув их рукой, Казгери отодвинул валун, подпер его камнем, чтоб не скатился, и, едва примерился сунуть руку в дыру, как оттуда торчком зашипела гадюка. На какой-то немыслимо долгий, беззвучный миг Казгери оцепенел. Потом спохватился, попытался привычным движением скинуть к кисти широкий рукав, поймал пустоту и уныло припомнил, что на нем нынче нет черкески — только рубаха. Он метнулся спиной к валуну, первый бросок успел отразить носком сапога, но потом заскользил подошвой по мелкому щебню, понимая, что это конец. Защищаясь предплечьем, защемил змею в изгиб правой руки, а левой схватился за вихляющий хвост. Оторвав ее от себя, он хлестнул ею несколько раз по камням, придавил ее стынущей пяткой, отыскал две кровавые точки под правым плечом, разорвал у локтя рубаху и впился губами в припухлость на немеющем клубне ужаленной мышцы. Он отсасывал яд, боясь не успеть, потому что слышал все громче приближение дрожи и жара. Сплевывая наземь жиденько кровь, он тихо, по-песьи скулил, порываясь левой рукою откатить подпертый валун, чтоб прикрыть свой тайник. По спине его быстро скребли расторопные ножички страха. Уже в лихорадке, он попытался было забрать из зияющей ямы то хотя бы, что вместить способна ладонь, но наткнулся на кости и хлам. Вороша их здоровой рукой, он вдруг понял: его обокрали, и, уплывая сознанием в хмурь, завопил, что есть мочи, — жутко, утробно, почти что не слышно.
Отыскали его только ближе к ночи…
V
Впервые это случилось с ним еще в Фидаркау. Точнее, не в самом ауле, а в близлежащем лесу, куда он забрался, чтоб попугать куропаток. Ружья ему покуда не доверяли, а стащить его у отца он не всегда и решался. Лес там был темный, пригожий, густой, и, коли быстро бежать по тропе, — совсем и не холодно, пусть тебе всего-то от роду одиннадцать лет с небольшим. А когда тебе так вот резво и весело, когда ноги проворнее собственных глаз, то ничуть и не страшно. Чего тут бояться, если каждая тварь в лесу, угадав в тебе человека, бросается в панике прочь…