— Я люблю тебя. Я люблю тебя так, что мне больно. (Туда я вернулась в последний раз затем, чтоб больше никогда и не вспомнить. А тебе рассказала, потому что иначе нельзя. Не хочу, чтоб вся эта грязь волочилась за мной по пятам. Рано или поздно, — она бы вышла наружу и запачкала нас. Запачкала б гаже и — навсегда.
— Ты права. Прошлое убить труднее, чем тех, кто его отравил. Когда-нибудь я расскажу тебе о своем. Л сейчас — продолжай…)
Скакали мы долго, пока не загнали своих лошадей. Моя шаталась и хрипела, и в ноздрях ее пенилась кровь. Кобыла сестры словно взбесилась и не подпускала ее к себе ближе, чем на двадцать шагов, как будто боялась, что та снова вскочит в седло и уж теперь точно не успокоится, пока не разорвет ей сердце в клочки. Сестра села в траву и заплакала. «Мы забыли еду, — сказала я, чтобы что-то сказать. — Мы забыли оружие и деньги. Все, что у нас есть — это кольца с рубинами». Услышав про кольца, она содрала с пальца свое и швырнула его подальше в траву. (В степи было жарко и кисло от пустившей соки земли. Где-то за холмами могла быть река. Я пошла к ручью, спустилась в овраг и стала лепить из воды чистоту на ладонях. Кольцо я тоже сняла, но припрятала его на груди, зацепив за шнурок — точно такие шнурки носили те шесть заморышей, что на четыре года почти стали нам сводными братьями и сестрой. Вспомнив свой ужас в ту ночь, когда они готовили нам свое прощание, я усмехнулась: соплякам было невдомек, что такое настоящая боль. Сейчас они были так от нас далеко, что казались ничтожными. К тому же мне было совсем не до них: я знала, нам надо двигаться дальше, вперед, ну а они — они давно застряли где-то в разводах туманной дороги, какой она станет для нас лишь по осени. Я знала: задолго до осени нам предстоит выбрать новую жизнь, потому как помереть от стыда в прежней у нас отчего-то не вышло. Зато нам удалось из нее выбраться, а значит, теперь мы могли запереть ее поглубже в свою гулящую память, где уже нашли бессловесный приют три другие: жизнь с матерью, пять лет, проведенных с отцом, да четыре года с цыганами. Отныне мы были предоставлены сами себе, умели продавать свое тело и напрочь выскоблили жалость из душ. В целом свете не было ничего, что могло бы нас испугать. Мы не знали толком ни кто мы, ни куда держим путь, ни сколько нам в точности лет, но это и впрямь не имело значения: миру было на нас наплевать, и мы были готовы отвечать ему тем же). Для начала нам следовало подкрепиться и переночевать.
«Запали-ка костер, — сказала я ей, дав утереться оранжевой шалью, подаренной одним из княжьих друзей. Для пыльного дня и знойного солнца цвет у шали был как раз подходящий. (Глядеть на нее было все равно что поливать против света вином искристые стенки стекла). — Запали костер, а я пока придумаю, как нас теперь накормить, не съезжая с этого места». — «Не надо, — взмолилась сестра. — Не хватало тебе взять и ее кровь себе на душу». — «Все равно околеет, — возразила ей я. — Погляди ей на зубы. Она уже мертва, просто сама не догадывается. Надо убить, пока дышит».