Многих, ох, многих, женщин познал я в странствиях своих бесконечных, всякого цвету и облика всякого, но шелковистый ворс ее, Маринина, передка иной раз и теперь припоминаю с вожделением, и врата ее, и вход парадный с аванзалой, затейливо природой измысленный и намеренно как бы навстречу входящему слегка и мелко гофрированный, и то, как она, раз за разом забываясь от изнеможенья сладостного, кричала визгом «Езус Кристус, Езус Кристус!» и, переходя на рычание темное, низкое, «И-й-ее-е-зу-у-сс»… Как немногого нужно людям, чтобы они начали с тебя требовать еще тобой и не обретенное за оказанное предварительно небольшое вспомоществование, – они все решили, что я увлекся Мариной безоглядно, предан ее обладанию беззаветно, забыл себя. Бедолаги, – ведь есть же старая персидская пословица – «чего стоит услуга, которая уже оказана», а также и французская поговорка «ни одна девушка не может дать больше того, что у нее есть», но ведь и не знали они, как знал, знал и вечно твердил ублюдок Эйхман, что «еврею нельзя верить никогда, ни в чем и нигде», – нет, ну мне-то чего врать? Я им всем, и иезуитам, и Сигизмунду, и Юрке Мнишеку, наобещал, чего просили – Смоленск, Северскую землю, шведскую корону, слияние с Польшей, Марине – жениться, Псков и Новгород в удел и всякое такое, – ну да, обещал, но не клялся же я соблюдать свои обещанья? А хоть бы и поклялся – когда-нибудь выполню, если доживете…
Варлаам, кстати, в Польше от меня отступился, засомневался чего-то, стал королю доносить, что я, мол, самозванец, а не я, так Гришка Отрепьев, какой их черт разберет, его посадили было за караул, но там Маринка с ее мамашей накрутили чего-то, и отпустили отца Варлаама. Мне было уже не до того – был я на пути к Москве.
Города русские сдавались мне и изменяли Годунову один за другим, бывали и неудачи досадные, – в Путивле, к примеру, просидеть пришлось месяца три, выжидая сил накопления. Народ пришлый дивился моей не по летам (хе-хе!) разумности, а также, как сейчас говорили бы, конфессиональной толерантности, веротерпимости – я звал к обедам своим и православных иереев бородатых, и польских ксендзов бритых, и муллы татарские за моим столом сиживали. Вот Костомаров, историк ушлый, докопался до грамоток-то тогдашних и писал про меня, в Путивле сидящего: «Сам он был очень любознателен, много читал, беседовал с образованными поляками, сообщал им разные замечания, которые удивляли их своею меткостью (ну еще бы!), а русским он внушал уважение к просвещению и стыд своего невежества. «Как только с Божьей помощью стану царем, – говорил он (это я то есть), – сейчас заведу школы, чтобы у меня во всем государстве выучились читать и писать; заложу университет в Москве, стану посылать русских в чужие края, а к себе буду приглашать умных и знающих иностранцев, чтобы их примером побудить моих русских учить своих детей всяким наукам и искусствам». Вам это ничего не напоминает, а, мне интересно? Прямо таки программа преобразований Петра Первого да Великого! Того же и братва ашкеназская, захватив Россию в 1917-м, желала, – всех грамотеями-книгочеями сделать, загнать в ешиботы да хедеры, забыв, что кому-то и говно в поля вывозить следует, оттого и Союз Советский гикнулся бесславно, что стал народ шибко грамотный, не желал работать ручками, а все книжки новые добывал, на макулатуру их выменивая, – лес валить да на бумагу мельчить некому стало.
В Путивле опять меня травили, но с тем же результатом, что и в Угличе. В Москве же тем временем проклинали Самозванца с амвонов, именуя Григорием Отрепьевым, – Годунова можно понять; не мог же он признать, что жив, жив царевич Димитрий! Я такой пропаганде отвечал просто: со мною к народу выходил Гришка, раскланивался, говорил – вот он я, Отрепьев Григорий, помогаю царевичу от врагов спасаться, какие вопросы, братцы? Народ восторгался такой нашей предусмотрительности, хавал, в общем, пипл.
И тут – бежит ко мне гонец запаренный – умер Годунов! Как умер? А как люди помирают – прикинулась к нему болезнь, лег Борис да не встал, – инсульт, надо полагать, геморрагический, осложненный сердечной недостаточностью, – ну, решил я, Бог наказал. А подумать бы мне тогда, что и я Ему, Богу, – не ближний кровный родственник, так нет же – увлекся властью, самою уже ко мне бегущей вскачь. Дальше – просто: Кромы – Орел – Тула – Серпухов, хлеб-соль, встреча парадная в Коломенском, уф-ф, дошел я до Москвы, а судьбу детей Борисовых бояре сами порешили, хотя и быв под присягой, – я тут ни при чем. Федор-то Годунов сопротивляться стал, но ухватили его за тайны уды, как через две сотни лет Павла Первого, задавили, чего там делов-то… Бельские, Мстиславские, Голицыны, Масальские, даже и Шуйские – все предо мной склонили выи прегордые. 20 июня 1605 года я въехал в свою – свою! – столицу. Погода была так себе.