– А знаешь, какая здесь пенсия у инвалидов войны? О-го-го! Можно вообще не работать. А твой Зиги – вдовец, ещё и строил чего-то. Работал. И дети взрослые, в Англии где-то. В случае чего – стакан воды всегда подадут…
За стёклами фургона вдоль всей скоростной трассы тянется сплошная ограда-отбойник. За ней справа и слева вдали на пригорках простираются чудо какие красивые деревеньки. И в каждой своя кирха красного кирпича с остроконечной, рвущейся в небо крышей. А бешеная наша скорость почти неощутима. Словно летим по воздуху…
– Раньше я, – говорит Дада, – возвращалась домой по бесплатным просёлкам, сельским дорогам. Дольше, конечно. А теперь вот за деньги летаю. Как все белые люди.
Вокруг Мюнхена так много разбросано вот таких кукольных деревенек, похожих на театральные декорации.
– А знаешь, сколько по закону жена инвалида должна получать? Пособие – почти половина его пенсии. Плюс медицина бесплатная, бонусы разные. И курорт ежегодный положен в престижных местах. Баден-Баден, Мариенбад… А ты, дурочка, ещё кочевряжишься: «Нет любви, нет любви». Воистину – круглая советская идиотка. Тебе, Кира, Богу молиться надо за такое везение… А я вот в Питере с этим фиктивным браком намучилась. Пятнадцать тысяч марок отвалила до копеечки. Представляешь?! Пятнадцать тыщ… отдала. Чтоб только сюда перебраться. А он, сердечный мой, вскоре от рака помер. Зато фамилию мне оставил и гражданство. Я уже три года как фрау Лакнер. Гражданка страны. А это навечно. Это не какая-то филькина грамота – вид на жительство. Это в Питере я была Даша Щеглова, а теперь – фрау Дада Лакнер.
Вдали по ходу фургона появилась постройка, придорожное кафе-забегаловка. Дада спросила:
– Может, по чашечке капучино раздавим? Ты не устала?
– Да нет, давай уж до дома потерпим.
И придорожное кафе со своим капучино тёмным пятном промелькнуло мимо, как и не было.
– А маму я в Питере бросила. Да-да, бросила. А тебе, дуре, на тарелочке всё дают… И квартира в Мюнхене, и дача в Баварии, и две машины. Ну чего ещё бабе надо?.. А в Дахау я постоянно езжу. Это мой «огород». У меня там для сбора самые лучшие точки есть. И магазины, и ларьки разные, маркеты… Пока ты по музею ходила, я товару набрала полфургона. А знаешь, что немец чтит больше всего?..
– Деньги?
– А вот и нет. Порядок – это и есть деньги. Говорят же: немец родится с руками по швам.
Я отвечаю не сразу:
– Да уж… В Дахау я в этом опять убедилась. Там всюду порядок. Пылесосят даже печи, в которых сожгли миллионы людей. У них и в Освенциме такой же жуткий порядок. Помню, нас, московских студентов, когда-то в Освенцим возили на экскурсию.
И над воротами там, как и в Дахау, тот же лозунг в три слова: «Арбайт махт фрай» («Работа даёт свободу»). Да и раньше при слове «Дахау» у меня душа обрывалась. Даже сегодня, когда я входила в ворота этого жуткого музея смерти и прочла на арке над головой это убийственное Arbeit macht Frei (как они переводят, «Труд освобождает»), голова закружилась. «Дахау» – какое слово-то душное, скверное. Напоминает выдох, удушье. А по мне – так оно ещё с детства известно и мерзко. Как и названия прочих страшных концлагерей: Бухенвальд (с его лозунгом «Ейдем дас зайн» – «Каждому своё»), Майданек, Треблинка, Освенцим. А «Дахау» для моего уха – навек как клеймо смерти. И для оправдания ему нет срока давности… А оказывается, жители там давно едят, пьют, смеясь, ходят в кафе, кино, бары. Вот и Дада ездит туда за обносками, за лучшим «товаром» своим… Непостижимо!..
Сейчас у меня в кармане лежит серый камешек для молитвенной памяти. Я подняла его в Дахау, на дорожке возле остатков одного из бараков. И теперь он как пепел Клааса, что больно бил, а теперь будет бить в моё сердце.
Минуту Дада молчит, вздыхает, говорит уже тише:
– Я, конечно, ценю твой сарказм. И всё понимаю. Я всё же советская, тоже дитя войны. Но за это немцы давно уже расплатились. Моя мать всю жизнь от них пенсию получает. И меня, кстати, на эти марки растила…
– Ну и где ж теперь твоя мать?..
Дада вдруг осеклась, напряглась, недобро взглянув на меня:
– Моя мать по профессии врач-акушер. И в блокаду работала. В роддоме от голода падала, а детей у рожениц принимала… Мой отец, лейтенант, в войну погиб. В Белоруссии где-то. Так могилу и не нашли… Так что мать одна меня воспитывала. Она по Ладоге меня, по Дороге жизни, отправила. А сама осталась. Так что не тебе, молодухе, меня судить.
Дада замолкает. Глядит на часы. Чуть-чуть опускает стекло, и резкий ветер врывается в кабину.
– Чему нас только тогда не учили… И Дом пионеров был, и кружки разные. И хор, и музыка. Но, как видишь, всё насмарку пошло, всё мимо… – Кривит рот. – Зато я здесь расцвела. – Невесело улыбается. – Кто бы подумать мог? Значит, судьба такая. Такое призвание. Но, слава Богу, мама об этом не знает. Порой денежки ей посылаю. Хотя в общем-то ей там хватает. И соцработники есть, накормят. – Она опять вздыхает. – А вот что я буду в старости делать – не знаю. Не знаю…