— Уж больно ты, товарищ начальник, строгий, как я погляжу…
— Вот что, — голос Михаила стал сухим, жестким. — Хватит голову морочить себе и людям. Подобру-поздорову — иди из бригады.
— Как иди? Куда?
— А это уж твое личное дело. Иди к директору. В бригаде ты мне не нужен. Так ему и скажи… Ауфвидерзейн!
С последними словами Михаил завел мотор и сел за руль. Машина послушно тронулась с места.
Михаил с трудом угадывал в этой тяжело дышащей, сердитой, словно на кого обиженной, машине свою прежнюю веселую, с легкой походкой «Чертову дюжину».
Еще в первый год работы на тракторе Михаил уверовал, что каждая машина имеет не только свою особую, тракторную душу, но и свой особый голос, свою походку, характер. Вся дальнейшая работа еще больше укрепила в нем эту веру. И теперь, выходя в поле, он еще издали различал густой, добродушный и очень спокойный бас житковского трактора и четкий, звонкий, чуть торопливый голос ихматуллинского. Походка была тоже разной. У Житкова машина ходила одинаково медленно, что с горы, что в гору, как ломовая лошадь; трактор Зинята, как горячий рысак, с горы — игривой иноходью, в гору — шагом.
При сменных проверках к каждой машине Михаил подходил тоже по-разному. У житковского трактора, если что и ослабло — не беда, если нужно, еще смену, а то и две проработает. Ихматуллинский не терпит ни одной слабой гайки, все чтобы точка в точку, и с ослабевшими подшипниками на ночь не пускай — разобьет обязательно.
У «Чертовой дюжины» теперь характер был злой и даже ехидный. Она могла работать целую смену безотказно, без единой остановки и вдруг вставала посреди поля и — ни с места. Ее заводили, она нехотя проезжала десять — двадцать шагов и снова останавливалась. Тракторист бился полчаса, час, в отчаянии бросал ключи, ругался последними словами, а трактор по-прежнему не хотел идти вперед. Потом, постояв некоторое время, как ни в чем не бывало трогался и опять мог часами работать без остановки. Пантюхин такое поведение трактора называл «подсиживанием». Приходя после подобного случая со смены, он так и говорил:
— Опять подсидел меня, чертова ехида. Битый час промурыжил зазря на одной борозде.
А Житков, поглядев со своего участка на соседа, отмечал про себя:
— Ишь ты, выстаивается…
Говорил он это, впрочем, без всякой насмешки или злорадства. Однажды, когда Пантюхин, приняв трактор от Горланова, долго не мог завести его еще прямо на заправочном и, потеряв терпение, со злостью ударил молотком по колесу: «Норов свой показываешь, черт!» — Житков совершенно серьезно посоветовал: «Дай ему отдышаться-то. Разве не видишь, загнал его твой напарник чуть не до полусмерти? А стучать что — дурацкое дело! К машине надо с лаской подходить: не гляди, что она железная — она ласку любит наипаче девки…»
«Неласковые у нее хозяева, — подумал Михаил. — Нет, неласковые. Потому она и такой норовистой, такой упрямой стала».
Михаил объехал первый круг, второй…
Начало темнеть. Из зеленого стал почти черным лесок, наполнились мглой овраги и долины. Затем темнота вышла из леса и оврагов и закрыла собой всю землю, резко отделив ее от ясного, расцвеченного звездами, словно праздничного, неба.
Доехав до конца загона, Михаил остановился, чтобы включить освещение. В темной, густой тишине, где-то на дне ее, добродушно рычал трактор Филиппа Житкова, работавший через овраг, а вверху, то вскипая, то пропадая совсем, звонко гудел ихматуллинский, пахавший за перелеском. Но вот Михаил завел мотор своего трактора, и его гул и свет фар точно отрубили все, осязаемое зрением и слухом, что находилось за пределами машины; уши уже не слышали ничего, кроме гудения мотора, глаза видели только кусочек поля впереди трактора. Весь подзвездный мир теперь делился на две неравные части: одной был человек, машина и клочок земли, другой — все остальное.
Еще с первых лет работы знакомо было Михаилу это ощущение несколько необычного одиночества, ощущение временной отрешенности от мира и вместе с тем особой близости к нему. Оно наполняло сердце тревожным ожиданием чего-то неизвестного, что вот-вот может сбыться. И мечтать можно было о чем захочется — никто не помешает. Потому-то он так и любил ночные смены, темные ночи.