— Всю жизнь со мной так, — произнес он горестно. — За добро мне всегда злом отплачивали, в грудь лягали… А тебе вот смешно, Никита.
— Так ведь овод не жалит в это время, — мягко повторил Бобров. — Конь-то боялся не его, а тебя, Федор Афанасьевич. И пострадал ты напрасно. — Потом, строго взглянув на фыркающего Никиту, он добавил с упреком: — Это скорей печально, нежели смешно.
Старик как-то обмяк после этого случая, стал задумчивым и молчаливым. Спутники всячески старались втянуть его в общую беседу и чаще обычного запевали песни. Казалось, Ковшов и сам хотел вернуть себе былую беспечность, иногда он пытался разговаривать и даже шутить, но быстро и надолго умолкал. А Никита от этого все больше и больше чувствовал себя виноватым.
На следующем привале Бобров, нарушив затянувшееся молчание, неожиданно спросил:
— Никита, помнишь ты некрасовского «Школьника»?
— Конечно! — воскликнул Никита и с удивлением уставился на Боброва.
Как же могло быть иначе, если он, что называется, вырос вместе с этим «Школьником»! Никита забыл, где и когда он впервые прочел это стихотворение, сразу ли полюбил и понял его или медленно, с годами, раскрывался перед ним его ободряющий смысл. Но оно навсегда вошло в его сознание, и ему почему-то казалось, что это должны были знать все.
— Может, прочтешь? — попросил Бобров и, видя нерешительность Никиты, добавил: — Я, видно, забыл уже.
Никита, волнуясь, начал читать.
от души уговаривал он маленького, робкого и такого родного ему оборванного мальчонку, каким еще совсем недавно был он сам, Никита.
старался он побыстрее кое-как выговорить эти две непонятные ему строки, чтобы, взмахнув рукой, отчетливо произнести следующие, близкие и дорогие:
Всегда он не любил это иглистое и непонятное слово «поприще», зато дальше все было опять ясно и просто:
— Да, Никита, нам с тобой есть за что любить родную Русь, — задумчиво произнес Бобров. — А ведь ты неплохо читаешь… Как-то незаметно вырос ты, брат!
Никита, ободренный похвалой, прочел еще пушкинский «Зимний вечер».
— Хорошо! — сказал с улыбкой Бобров. — Только с ударениями не всегда у тебя ладно. Ведь не «си́ница» за морем жила, а «сини́ца».
— А ну, еще! — попросил Федор, безуспешно стараясь развеселиться.
И Никита прочел «Мартышку и очки», «Утопленника» и еще несколько стихотворений.
— А я вот ни одного не помню, — грустно сказал Федор, вставая. — Что ж, поедем…
После этого стихи читали не только на каждом привале, но и в пути. Превосходно читал сам Бобров задумчивые, сердечные и неиссякаемо бодрые стихи русских поэтов.
— А я вот ни одного не помню, — все сокрушался Федор и лишь изредка присоединялся к пению.
Наконец в сумраке осеннего вечера перед путниками открылась бескрайняя серебряная равнина Лены. За рекой блестели бесчисленные огоньки невидимого города, словно кто-то густо рассыпал их по берегу.
У Никиты забилось сердце, по телу пробежала теплая волна.
Спускаясь с горы, путники будто плыли высоко в тумане. И казалось, что если пустить скачущего коня с поворота прямо на запад, то он одним прыжком очутится на том берегу, среди бесчисленных огоньков.
Вот и родной красный Якутск, город, который советские люди всех национальностей отстояли от врагов.
Заехали они к старикам Насыру и Рахиле, у которых опять жил Бобров. А на другой день Виктор Алексеевич повел Никиту в педтехникум.
Директор техникума, высокий, худощавый старик с пышными седыми усами, поминутно поправлявший нацепленные на нос маленькие очки в железной оправе, встретил Боброва как старого знакомого. Весело поглядывая своими по-детски чистыми и живыми голубыми глазами то на Боброва, то на смущенно остановившегося в дверях Никиту, он слушал доводы Виктора Алексеевича о необходимости зачисления Никиты в техникум.
— Ну и прекрасно! Замечательно! — неожиданно сказал директор и быстрым движением руки сдвинул очки на лоб. — Заявлений у нас в два раза больше, чем мы можем принять… Пусть сдаст конкурсные экзамены. Все зависит от степени подготовленности.
— Александр Петрович, я надеюсь, что товарищ…