В тот же день после обеда объявился Акира-сан, но, узнав, что ты уже в Токио, с самым удрученным видом, словно гадая, не он ли виновен в твоем неожиданном отъезде, тут же, не заходя к нам в дом, развернулся и пошел обратно. Я всегда считала, что Акира-сан – чудесный молодой человек, но, возможно, по причине раннего сиротства принимает все слишком близко к сердцу…
В следующие два-три дня в предгорьях наступила настоящая осень. По утрам я, погруженная в свои мысли, садилась в полном одиночестве у окна, и, пока размышляла о всяких пустяках, ускользающие воспоминания минувших дней обретали как будто такую же детальную четкость, с какой просматривалась теперь каждая складка гор, до сих пор лишь смутно угадывавшихся за встававшей напротив дома лесной чащей. И пусть мне так только казалось, ощущения этого вполне хватало, чтобы внутри меня все сильнее разгоралось невыразимое чувство сожаления.
По вечерам небеса на юге то и дело озарялись всполохами молний. Но было тихо. Я задумчиво опускала подбородок на руки и с неослабевающим интересом следила за небом, по давней, еще подростковой своей привычке крепко прижимаясь лбом к оконному стеклу. И по другую его сторону мне виделось мертвенно-бледное лицо, судорожно вспыхивающее и гаснущее вновь…
Зимой того года я прочитала в одном журнале новеллу под названием «Половина жизни»[64] за авторством господина Мори. Я решила, что это произведение, которое господин Мори задумал, посетив нашу деревню. Судя по всему, он намеревался изложить в художественной форме события, составившие первую половину его жизненного пути, но в имеющейся публикации речь шла только о поре детства. Впрочем, даже в таком, неоконченном виде сочинение не вызывало ощущения недосказанности и сомнений в том, что же хотел сказать автор. Правда, тон повествования отличала поразительная меланхолия, какой в творчестве господина Мори ранее не замечалось. Вполне вероятно, эта необычная тоска давно уже таилась в глубине его произведений, просто раньше она терялась в блеске, каким он окружал себя на публике. Я догадывалась, что в случае Мори-сан столь откровенная манера письма служила свидетельством мучительных переживаний, и искренне надеялась увидеть его труд благополучно завершенным. Однако в журнале появилась только первая часть «Жизни» – продолжение, похоже, так и не было написано. Эта история вызвала во мне тревожное предчувствие: я почему-то не могла избавиться от мысли, что автора ожидает впереди еще немало бед.
В конце февраля пришло первое в новом году письмо от Мори-сан. Он извинялся за то, что не ответил на новогоднее поздравление, которое я ему отправила, и пояснял, что с конца прошлого года пребывает в состоянии полнейшего нервного истощения; вместе с письмом в конверт была вложена какая-то журнальная вырезка. Я, не задумываясь, развернула ее и увидела пару поэтических строф, что-то вроде любовного послания некой даме, превосходящей поэта по возрасту. Гадая, с какой целью он отправил подобные стихи, и не находя их появлению никакого объяснения, я вполголоса зачитала заключительные строки: «Стоит ли слезы по мне проливать? Нет, слезной печали, плача достойно лишь имя твое…»[65] – и вдруг осознала, что они вполне могут быть адресованы мне. В первое мгновение мысль эта привела меня в неописуемое смущение. Затем верх взяли переживания гораздо более обыденные, ведь подобное признание – если, конечно, я правильно понимала его смысл – ставило нас в крайне неловкое положение. Я готова была допустить, что им действительно владело известное чувство, но ведь можно было оставить все как есть, и тогда оно несомненно утихло бы – втайне от других, в том числе от меня, и, скорее всего, неприметно для него самого, и все было бы предано забвению. Чувство это столь эфемерно, переменчиво, так зачем было признаваться мне, пусть даже в такой, поэтизированной форме? Как было бы чудесно, продолжай мы общаться, по-прежнему не отдавая себе отчета в том, что испытываем, но, единожды осознав происходящее, мы потеряли возможность даже видеться друг с другом… Меня одолевало желание обвинить этого человека в излишнем эгоизме. Однако злиться на него я все равно не могла. Вероятно, в этом проявлялась моя слабость…
Потом я подумала, что никто, кроме меня, вероятно, не догадывается, кому адресованы эти стихи, и немного успокоилась: рвать вырезку я не стала, но надежно спрятала ее в дальнем углу выдвижного ящика своего рабочего стола. Я решила вести себя так, словно ничего не произошло.