Удивительно, как часто поэты предвосхищают научные открытия и философские прозрения. В 1909 году, когда Мандельштам написал эти строки, вышел сборник «Вехи», произведший революцию в истории русской мысли, открывавшийся статьей Бердяева. Но в те годы великий мыслитель был еще очень далек от создания своей философии христианского персонализма. А в этом юношеском мандельштамовском стихотворении она была уже словно «в эмбрионе».
И Мандельштам, и Гумилев, и Городецкий продолжали слушать лекции Вячеслава Иванова по стихосложению в Обществе ревнителей художественного слова, собиравшемся в помещении редакции «Аполлона». Но все неотвратимее назревал бунт молодых поэтов – сотрудников журнала – против мэтра. Новое поколение искало новые пути. К тому же кризис символизма, его исчерпанность в русской поэзии стали очевидны и для крупнейших поэтов этого направления. Главная причина была связана с отношением к слову. Символисты бесконечно расширили его звуковые и смысловые возможности. Но оборотной стороной этих бесценных обретений стала утрата у них прямого, предметного значения слова. В марте 1910 года Вячеслав Иванов сделал доклад под названием «Заветы символизма», который прочитал в Обществе свободной эстетики в Москве, а затем в Обществе ревнителей художественного слова в Петербурге. Текст доклада был опубликован в номере «Аполлона» за май – июнь того же года. Слово «заветы» в заглавии настраивало на мысль, что речь идет об умирающем. Вячеслав Иванов понял: на пороге – полная перемена отношения и к миру, и к поэтическому слову у вчерашних учеников символизма, прошедших его искус.
В своем докладе он отправлялся от парадоксальной тютчевской формулы из стихотворения «Silentium» – «Мысль изреченная есть ложь», за которой стоял внутренний опыт несоответствия содержания и словесного выражения, знакомый многим поэтам. Достаточно вспомнить «Невыразимое» Жуковского, открывшего эту тему в русской лирике, мандельштамовский «Silentium» вслед за тютчевским, а позже – блоковского «Художника» и «Шестое чувство» Гумилева. По Вячеславу Иванову, утверждение, что слово – не более чем внешнее средство общения, неспособное выразить духовную сущность, вело к усилению в поэтическом языке «логической его стихии, в ущерб энергии чисто символической, или мифологической, соткавшей некогда его нежнейшие природные ткани»[189]. Ведь язык мифа, на котором древний человек говорил о самом важном для себя, о бытийственном, о главных событиях в истории мироздания и их духовном смысле, был неизбежно языком символа – вспомним хотя бы первые главы Книги Бытия. Мир двойствен – наряду с видимым существует и невидимый. Нет языка, на котором можно было бы выразить его реалии. Поэзия символизма и стала парадоксальной попыткой осуществить заведомо неосуществимое, для чего она пользовалась языком намеков и символов, воздействуя через «магическое внушение», по определению Вячеслава Иванова. Поэт противопоставлял эту концепцию слова всем прежним, в том числе и пушкинским представлениям. Одновременно он видел корни символизма в русской поэзии XIX века: «В поэзии Тютчева русский символизм впервые творится, как последовательно применяемый метод, и внутренне определяется, как двойное зрение и потому – потребность другого поэтического языка. <…> Слово-символ делается магическим внушением,
Но понятие «символизм» для Вячеслава Иванова имело гораздо более широкий смысл, чем название одного из направлений (пусть даже ведущего!) русской литературы рубежа XIX–XX столетий. Это был способ соприкосновения поэзии с «мирами иными». При таком взгляде возможности подлинного символизма далеко не казались исчерпанными. Напротив, он обретал новые подходы и горизонты: «До сих пор символизм усложнял жизнь и усложнял искусство. Отныне – если суждено ему