Вячеслав Иванов утверждал, что если другие европейские народы дорожат достигнутым на пути своего возвышения, защищают и оберегают его, отчего порой бывают «мертвенно-скупы», то русские одержимы дионисийской жаждой самосожжения, саморастраты. Парадоксально, но более всего он видел это устремление в самом «западническом» слое русского общества – интеллигенции с ее кодексом жертвенности и «хождением в народ». Недоразумение же заключалось в незнании и неприятии интеллигенцией того насущного, что надо было нести народу, не просвещенному еще светом Евангелия, несмотря на более чем девятисотлетнюю историю христианства в России. Только оно могло удержать страну от саморазрушительного упоения и безумия.
«…особенность христианской идеи, с наибольшею полнотою и безусловностью выразившей и возвысившей идею человечности, – писал Вяч. Иванов, – в том, что она в противоположность, например, буддизму развивает из себя самые правые условия нисхождения, ограничивающие его самоубийственное тяготение, <…> и право сочетает его с законом самосохранения. Неприемлема христианскому чувству легенда о Будде, отдающем плоть свою голодной тигрице; между тем Будда не распят на кресте за грехи мира, и трагизм, как чисто-человеческое в религии, чужд буддизму. Трагизм возникает в христианстве именно вследствие присутствия в нем закона самосохранения»[219].
На статью Вяч. Иванова «О русской идее» с убийственной, горестной иронией отозвался Д. С. Мережковский. Если первый размышлял о сущностном в возвышенных религиозно-философских категориях, то второй говорил о страшных фактах русской жизни и истории. В статье «Земля во рту», напечатанной в газете «Речь» 15 ноября 1909 года, Мережковский писал: «Огорчился я, а Вяч. Иванов утешил меня… Я знаю теперь, что если мы не летим, то не потому, что не можем, не умеем, а потому, что не хотим летать. Наше дело – нисходить, никнуть, погребаться, зарываться в землю. И надо нам отдать справедливость: мы это дело как нельзя лучше делаем. Я утешен, но, признаюсь, не совсем…
“Во Христе умираем, Духом Святым воскресаем”, – уверяет Вяч. Иванов. Его бы устами мед пить. Что мы вообще умираем, этому поверить легко: стоит лишь взглянуть на все, что происходит сейчас в России. Но во Христе ли умираем, – сомнительно…
Восхождение может быть каиновым, люциферианским, сатанинским; но ведь и нисхождение – точно так же… Ведь вот знает же Вяч. Иванов, что нисхождение, не закрепившее силы света, – самоубийственно…
Я никогда не забуду, как однажды, в первый день пасхи, встретил я на углу Бассейной и Надеждинской кучку пьяных, которые, шагая посередине улицы, горланили: Христос воскресе! – вместе с чудовищной, тоже, увы, единственной, русской бранью. И надо всей Россией, над одной Россией стоит в этот день “гул всезвонных колоколов”, смешанный с матерной бранью.
Понятно, почему Лейбниц говорил о русских: “крещеные медведи”, а ученый швед, Иоанн Ботвид, в 1620 году, в Упсальской академии защищал диссертацию: “Христиане ли московиты?”…
Нет, не Духом Святым воскресаю, а духом звериным удушаюсь, умираю, – мог бы ответить погребенный. – Кричи, стучи – и никто не слышит. Уж земля обсыпалась, задавила меня. Больше не могу кричать, голоса нет. Земля во рту»[220].
В равной мере искали пути преодоления торжествующего в русской жизни зла Вяч. Иванов и Мережковский, но один видел их в глубинном преображении народного духа, другой – в культурных и общественных преобразованиях, также религиозно осмысленных. Времени же оставалось очень мало.
Особое место в книге «По звездам» занимали историко-литературные штудии Вячеслава Иванова. Одна из них – «О Шиллере» – была написана к столетию смерти великого немецкого романтика. Этот гений, которого еще в XIX веке многие считали безнадежно устаревшим (Ницше называл его «трубачом морали», что в устах автора «Заратустры» и «Рождения трагедии» было убийственной оценкой), вдруг оказался востребованным в Новое время. Говоря о том, чем обогатил Шиллер русскую поэзию, по сути, изменив ее облик, о переводах Жуковского и Тютчева, о Шиллеровых гимнах в «Братьях Карамазовых» у Достоевского, Вяч. Иванов прозревал в нем одного из предтеч символизма, а кроме того – носителя Дионисова духа, экстатика, наследника античного хорового действа и дифирамба. «Два первые свидетеля, – писал он, – два избранных служителя Диониса, ручаются нам за истинность дифирамбического одушевления, владевшего Шиллером: Бетховен и Достоевский. Бетховен избрал “Гимн к Радости” словесною основой своего великого и первого в новом искусстве музыкального дифирамба Девятой Симфонии. Достоевский чтил и лелеял Шиллерову память. Он святил в поэте человечности любовь к божественному лику человека, веру в человеческую божественность – ту любовь и ту веру, которые не исчерпываются содержанием положительных “идеалов” жизни, но коренятся в “мистическом” касании к мирам иным»[221].
Эти слова позже отозвались в мандельштамовской «Оде Бетховену»: