Два месяца провалялся я в больнице... Лечили плохо. Трижды накладывали гипс, чуть было совсем не отняли ру­ку. И вышел с ней согнутой в локте на всю жизнь. Но был рад, что работать ею все равно смогу, а в солдаты теперь уже не возьмут и на войну не погонят.

Пока я лежал в больнице, никто не знал, где я и что со мной. Когда после выписки пришел к матери, то обманул ее, сказав, что поехал было к отцу, но денег в дороге не хватило и пришлось работать по разным городам.

Она поверила, лишь всплакнула, что я мало ее люблю, если так долго ездил и ни разу не подал о себе весточки. А что рука у меня согнута, она даже не заметила. Все допытыва­лась, глядя мне в глаза, не болею ли я, не хворал ли в дороге, хорошо ли спал. Отвечать мне не хотелось, ее вопросы лишь раздражали меня, Но когда я уходил от нее, мне стало стыд­но. И было жалко ее. Как она постарела за это короткое время! А может, все это только показалось? Может, привык я к свежему, девичьему лицу Юзи... И снова стало мне противно.

***

У Вержбицкого все казалось мне меньшим и более убогим, чем было раньше. Вот только у Ромуся Робейко стали пробиваться черненькие усики, и весь он повзрослел, возмужал, даже говорить стал в нос. Еще год — и мастер! «Мастер обуви» — Юзины слова...

Вержбицкий встретил меня, как всегда, ласково. И, как обычно, выглядел серьезным, задумчивым. Я попросился к нему на работу. Он сказал: «Оставайся»,— но сказал как-то уныло, коротко. Или мне это тоже только показалось? «Нет,— ответил себе я,— видно, что-то ему не нравится в моем поведении за последнее время...» И уже готов был обмануть и его, как обманул мать. Не знал лишь, что сказать о руке, когда заметит, как буду шить.

Первым заметил Робейко, но ничего не сказал. Он решил, что я нарочно, для форсу, что ли, отвожу в сторону руку... И незаметно, исподволь стал мне подражать.

Он снимал теперь отдельную комнатку. Считал себя взрослым и красивым парнем. Уже и тетя Зося иной раз шу­тила с ним, как с кавалером. Из вежливости он и переехал от Вержбицкого...

Когда он рассказывал мне обо всем этом, мне стано­вилось противно. Я уже давно раскусил в нем шляхтича, но тогда он выглядел таким несчастным...

И потянуло же меня за язык рассказать ему о Юзе! Теперь все, что я осуждал в ней, он хвалил. И сам всякий раз заводил со мной разговор о ней. И с таким знанием дела высказывался — бррр!

А я был вынужден ночевать с ним в одной комнате, словно он делал мне одолжение. И обязан был разговаривать и слушать его. Опротивел он мне до невозможности. Все мне теперь опротивело. Казалось, нет на свете большего горя, чем быть сапожником. Меня влекло неведомо куда, неведомо на какую работу. Хоть бы перемена какая!.. Так протянул я у Вержбицкого недели две или три. К мате­ри не ходил. От людей отбился.

Чтобы не было стыдно, все же навестил мать. У нее си­дел знакомый из Брудянишек, пан Пстричка, сын или внук того колченогого Пстрички, у которого когда-то служил мой дедушка. Он стал звать меня в Брудянишки, домашним учителем в нелегальную польскую школу, «доректором», как у нас говорили. Мне было все равно, куда ни ехать, и я согласился.

XVII

ТОСКА

До конца теплых дней я стерег у Пстрички сад и учил двух его «недорослей», тупоголовых верзил с меня рос­том, поедая в неисчислимом количестве яблоки, груши, сли­вы. На это я имел полное право, так как по уговору он мне ничего не платил, а только «кормил».

К началу зимы у меня уже набралось человек десять учеников, и я открыл свою школу... Школа! Слезы, а не школа. Ведь нужно было скрываться. Сегодня занимались в одном доме, завтра — в другом. Парт не было, не поне­сешь же их с собой. Занимались кто за столом, кто на за­печке...

Платили мне полрубля с головы и «кормили». Кормился и ночевал я по очереди: две-три недели у каждого хозяина, в зависимости от числа «голов», то бишь учеников в его семье. Очередность вызывала у моих кормильцев соревнование, но не в сторону роста, а в сторону уменьшения: каждый старался накормить меня так, чтобы его копейка не про­пала. Правда, еда была сытная: капуста с грибами, кар­тошка на льняном масле, горох с картошкой. Никогда рань­ше я не думал, что мещане едят хуже мужиков, а в эту зиму убедился. Ну, такой уж я был «доректор»... Учил де­тей читать и писать по-польски. Читать — еще куда ни шло, но писать и сам хорошо не умел. Утешал себя тем, что нема­ло «доректоров», которые и читать-то не умеют. Однако не слабость моя в польском письме вызвала нарекания со стороны работодателей. Они стали высказывать претензии, почему мало учу я детей молитвам.

— Не видно, чтобы сам ты любил молиться и ходить в костел,— говорили они мне прямо в глаза, упрекая своими полтинниками и едой.

Увы, у них был еще и «накладной расход» — местечко­вый урядник. Между прочим, он-то и решил мою судьбу. Вызвал меня без всяких околичностей, поставил на стол чар­ку водки, яичницу и сказал:

— Вот что, подпольный доректор! Учи-ка ты детей так, чтобы и родители были довольны и мне платили аккуратно. Не то овчинка выделки не стоит, прихлопну я тебя. Дру­гого искать будем...

Перейти на страницу:

Похожие книги