И отпустил меня с миром. И я был рад поводу подать в отставку. Кончалась зима. Я и так насилу ее выдержал. Опротивело мне, что кормлюсь как нищий, опротивела и моя «педагогическая» деятельность.

Единственным близким мне человеком в Брудянишках был всю эту зиму молодой кузнец Арон, сын Абрама и внук Зелика, который жил теперь в хате моего покойного дедуш­ки, За двадцать пять рублей мать продала ее Абраму.

Даже этот самый близкий мне человек часто подсмеивал­ся по поводу моего «доректорства». Подсмеивался довольно метко. А его жена Ева говорила:

— Лучше быть сапожником в Вильно, чем доректором в Брудянишках.

Но я обязан был выдержать свой срок до весны. Кое-как выдержал. Зашумела в полях весенняя радость, приле­тели из теплых краев жаворонки и грачи, пригрело солнышко непролазную грязь на брудянишских улицах. Вот когда я по­нял горькую иронию названия местечка моего детства. Брудя­нишки! Да ведь «бруд» — это грязь. Грязнушки, самые на­стоящие Грязнушки!..

Когда я уезжал, Ева испекла мне в дорогу отличную халу. Арон подбодрил меня и себя доброй пейсаховкой. И тут вдруг нам стало грустно расставаться...

— Ну, ничего,— деланно веселым тоном сказал Арон,— встретимся, как будут лучшие времена!

— Да, лучшие! — кивнула головой Ева, кормившая грудью своего крикливого первенца.— Может, наш киндер дождется их...

И я поехал.

Всю дорогу мне было грустно, хотя в окно вагона веял теплый ветерок и каждое деревце кивало мне нежной зе­ленью...

Было это весной 1914 года.

***

В Вильно я нашел небольшую, только повернуться, зато отдельную комнатку на Большой Погулянке, недалеко от квартиры Туркевича. И, пока слонялся без работы, нередко захаживал к этому всегда веселому и общительному человеку. Он работал теперь столяром на комбинате графа Тышкевича и посоветовал мне поступить туда табельщиком, благо открылась вакансия. Я поступил. Он же первый посоветовал мне сходить как-нибудь на белорусский суб­ботник, вечеринку, которые устраивались каждую субботу в Белорусском клубе на Виленской улице, 29.

— Веселей там тебе будет, Матейка,— говорил он.— Что-то ты не по времени грустный.

Я пошел. Сперва ради любопытства, а потом — понрави­лось. В клубе устраивались небольшие концерты, пели пес­ни, после песен — танцы, игры. Посещали субботники боль­ше студенты учительского института и химико-техниче­ского училища, служила и молодежь, дочери мелких чиновников и рабочих, деревенские девушки, работавшие в городе прислугами, прачками — кто кем.

Танцевали мазурки и вальсы, польки и краковяки, и непременно «Лявониху», «Юрочку», «Метелицу». И все обра­щались друг к другу на «ты», даже незнакомые,— в клубе все было заведено на белорусский народный лад. Ну, и де­шевый буфет, и плата за вход всего десять — пятнадцать копеек.

Я тогда не понимал, что таким путем белорусские на­ционалисты затягивают в свои сети «массу». И ходил туда просто так, чтобы- убить время... Предводителей же бе­лорусского национализма — братьев Луцкевичей, профес­сора Ивановского и других — мы там и в глаза не видели.

Из людей известных мне довелось увидеть там однажды Янку Купалу. Стесняясь, тихим грудным голосом он про­читал нам несколько своих стихотворений. Кажется, стан­цевал полечку с какой-то девушкой. Выпил в буфете ста­кан чаю и незаметно вышел из клуба.

Был он тогда молод, лет тридцати, блондин, поэтому выглядел еще моложе. Носил скромный серый костюм, старые, поношенные ботиночки. И я подумал: такой не­заметный человек, а как складно пишет стихи!

***

Захотелось и мне попытаться писать стихи... Попро­бовал по-польски, по-русски — ничего не вышло. Трудно. Чтобы придумать две-три рифмы, нужно потратить целый вечер.

Наконец написал небольшой стишок по-белорусски, «под Янку Купалу». Послал в «Нашу ніву». Ждал приговора и нашел его в «Почтовом ящике», в самом конце газе­ты, рядом с объявлениями. Редакция советовала мне взяться за прозу...

Взялся за прозу. Решил описать свою горькую жизнь. Размахнулся — и в три вечера дошел до описания своего житья-бытья у дяди в Минске. Четвертый вечер не писал — отправился на белорусский субботник. И только вхожу в зал, как навстречу моя Юзя в паре с Ромусем Робейко! Удивил­ся я несказанно, смутился, хотел было дать тягу. Да поздно!

Юзя подскочила ко мне, вцепилась — хотела показать, что очень мне рада, тем более здесь, где она первый раз и никого не знает. Причесанная, расфуфыренная. И кокетни­чает, и смеется, и очень ей весело. А Робейко при ней, как важный индюк.

Ну, раз так, и я буду самим собой. А из головы не выходит: как же она сюда попала? Оказывается, пока я отшельннчал и ничего не знал, редко бывая у матери, мой дядя успел переехать в Вильно и открыть на Погулянке свою мастерскую. И где? Недалеко от того дома, где я тогда жил. А Робейко ушел от Вержбицкого к нему и те­перь работал молодым мастером.

И бросил я описывать свою жизнь. Стыдно стало. Изорвал написанное в клочки, швырнул в печь, открыл вьюшку — и чирк спичкой: лети, моя горькая жизнь, дымом!

Перейти на страницу:

Похожие книги