Однажды из подсобки, откуда выдавали книги с разбором (в этих попытках было замиранье сердца, чувство риска) получил старинный, с золотым тиснением том. Как бывает достаточно часто — искал одно, натолкнулся на другое. Интересовался Междуречьем — попал в Палестину. Там были старые гравюры; желтые, полустершиеся фотографии прошлого века. Горы и кусты, и снова горы с вьющейся меж них дорогой, устремленной вверх. И вдруг на плато, зажатые со всех сторон подступившими холмами — древние стены с угловой башней, а за ними — кресты церквей, серпы мечетей. Иерусалим.
Он читал о рыцарях и пилигримах, пробивавшихся, преодолевая тысячи препятствий, сквозь каменные ущелья, водяные потоки, пронизывающий холод зим и летнюю жару — к этому городу. О том, как однажды великий рыцарь дошел до самых городских стен — и не стал штурмовать их. Спустился на побережье, взошел — снова повернул обратно… Чего боялся он? Гибели армии или гибели мечты?
Потушил лампу, сдал книгу, вышел на улицу. Была зима, поскрипывал под ногами снег. Ярко горел серп молодого месяца, и в его свете был различим темный остов колокольни без креста, нависшей над домами. Вдруг остро захотелось есть. Он поднялся к Покровским воротам и на последние гроши, оставшиеся от стипендии, (будь что будет!) купил эскимо в киоске у входа на Чистые пруды. Ломило зубы от холода, сладкий вязкий комок, застрявший в горле, медленно таял. А вокруг — сотни теней скользили по сверкающей кромке в такт оглушительному грохоту из репродуктора, под кумачовым транспарантом, растянутым во всю ширину катка.
Он дошел до метро. Долго ждал трамвай. Подкатил вагон, лязгая колесами по обледенелым рельсам. Внутри было теплей. Во влажном воздухе мелькали ушанки, ватники, платки… На Сухаревке подвалили, набились в вагон, сдавили. Но он знал — нужно потерпеть, пока трамвай не выедет на Мещанскую, а там уже станет легче. За мостом он уже смог сесть, продышал кружок в заиндевевшем окне, и пока не затянуло его мутной поволокой, смотрел на исчезающие в ночи низкие дома за покосившимся заборами, и вдруг — различил тропу меж камней. Она подымается все выше, а ветер подхватывает, треплет плащ с белым крестом, смерзшиеся пальцы уже не чувствуют рукоять меча. Еще поворот — и видны уже стены с угловой башней, а за ними, едва угадываемый — росчерк куполов… Трамвай дернуло, он вскинул голову, и во-время: в салоне он был один, и вагон уже въехал на круг, где последняя остановка.
Я миновал метро и вверх по Сретенскому бульвару дошел до Костянского переулка. Сколько лет я хожу этим маршрутом? Топочу мимо казенного здания школы, где во дворе растет еще тополь, помнящий меня-первоклашку…. Только был ли это я? Какой-то мальчик с печальными глазами и застенчивой улыбкой — его уже не найти.
А вот и двор, занесенный снегом, где ржавая проволока забора и скамья, а дальше — оранжевый свет ее окна… Ни двора, ни кола, потух оранжевый свет. Нет уж, лучше пойду поскорее домой мимо углового магазина, который почему-то все зовут Меховщик. В Меховщике всегда прохладно от белых изразцов и бетонного пола, тянет тяжелым, пропитавшим всё и вся дремучим настоем, в котором смешалась вонь мерзлого мяса с кисловатым запахом молока, густой воздух круп с тягучей, ломотно-сладкой одурью конфет. А еще ведь тут как тут огурчики соленые в распаренной, налившейся рассолом бочке, но все перебивает острый пряный запах сельди, от которого чуть кружится голова…
А мой деревянный дом — за деревянным забором. Он самый старый во всем переулке. Его скоро не будет. А может быть, уже нет. Но какое это имеет значенье, если вот, я вхожу в свой двор, огороженный ветхими сараями. (Не путаю ли я, ведь сараи, в которых хранились дрова, уничтожили еще за несколько лет до того, как снесли дом?…) Это случилось, когда мы стали обогреваться газом: в глубине печки вспыхивает веселое голубое пламя, и не нужно папе и дяде каждый вечер приносить из сарая оледеневшие поленья — с грохотом их ссыпают на пол возле печки, и уже через несколько минут в воздухе разносится бодрящий свежий запах талого дерева.
А еще два дома — во дворе, один справа — изогнутый подковой, другой — прямо, в глубине двора. Их крошащийся бурый кирпич пережил немалые невзгоды с тех пор, как их построили в конце того века, когда по всей Москве стали возводить доходные дома. Они и стоят вот такие, с темными и узкими центральными лестницами, железными ступенями черного хода; в их утробах — крики и визг, помои, бултыхающие в жестяных ведрах, плещущие через край…