Ушел печальный оркестр, ушла с ним одинокая женщина в красном. Только Вечный огонь бесшумно хлопотал, неотчетливо повторяясь в красном граните могилы, из которого, возможно, смотрел на все это Неизвестный солдат, привезенный сюда с одного из бесчисленных полей минувшей войны. Окаменев, стояли слева и справа от огня, незаметные раньше, часовые с отомкнутыми штыками на черных карабинах. И одинокий теперь, с наклоном, стоял главный венок, и головами к Вечному огню лежали черные в наступившей темноте гвоздички. За темной глыбой Кремлевской стены мерцало желтое здание правительства. Кое-где в высоких окнах горел свет. Из-за крыши выглядывала рубиновая игла от невидимой кремлевской звезды. Другая, видимая кровенела справа, на черно-синем небе, между черных огромных деревьев.
Притихший и послушный, Витек словно и не заметил, как отец взял его за руку, вывел за оградку и поставил рядом с собой со стороны посмотреть на опустевшее и смолкшее поле с Вечным огнем в наступающей ночи. И было странно, что люди за их спинами прогуливались по дорожкам сада, тихо и беззаботно о чем-то разговаривали и даже смеялись иногда.
— Помнишь, Витек, как мы гвоздичку с тобой клали?
— Помню.
Больно было вспоминать об этом. Казалось тогда, что нет ничего и не может быть ничего сильнее той памяти, того часа. Но вот же была такая сила, неуловимая, распыленная среди людей, среди городов наших и наших селений, под нашим просторным небом. Ее не увидишь, ее трудно, почти невозможно измерить, но она достала уже Витеньку, тихо и незаметно смяла тот великий час в нем и вывела еще детской рукой нехорошие слова в дневничке, про нелюбимых родителей, про нудную глупость отца и так далее. Борис Михайлович не в силах был разобраться в этом.
— Витек, ты помнишь, как ходили мы к Вечному огню?
— Ну, помню, я же говорил, что помню.
Борис Михайлович хотел опереться на тот час, призвать его на помощь и все допытывался у Витька, помнит ли он и может ли он вернуться туда хотя бы в своей памяти.
— А почему, — обиделся Борис Михайлович, — почему ты говоришь с раздражением?
— Я уже сказал, но ты чего-то еще хочешь от меня. Чтобы я ахал — ах, ах? Не могу я ахать…
После этого дневничка не получался разговор с сыном. Никак не получался. Вроде все наладилось тогда, в тот вечер. «Ну, так же, Витек, так?» Витек одними губами, без голоса сказал: «Так». — «Ну, спи, спокойной ночи. Свет потушить?» — «Потуши». Витек вздохнул, хорошо, спасительно, тяжко. Вроде поняли друг друга, сняли с души тяжесть, а вот разговора с тех пор не получается.
Сегодня было воскресенье. За окном стоял пушистый морозный денек. Весь двор, деревья, густо вымахавшие в последние годы, — все было покрыто легким сыпучим снегом, ветки и провода опушены инеем. Дети в теплых шубках катались с ледяной горы, возились с собачонкой, отвечавшей на детские крики радостным глупеньким лаем. Катерина ушла по магазинам, Борис Михайлович стоял у окна, смотрел во двор, на белый-белый снег, на детей, на собачонку, на этот радостный день русской зимы, теперь уже редкой в этом огромном городе, где борются с ней день и ночь с помощью совершенной многочисленной техники, которой вооружено коммунальное хозяйство Москвы.
Во дворе еще не успели тронуть ее, русскую зиму, не успели нарушить ее чистоту, и Борис Михайлович радовался из окна, из теплой и тихой квартиры. По радио говорили и пели что-то о гражданской войне. Голос звучал задушевно и трогательно, и песни звучали задушевно и трогательно. Борис Михайлович все больше и больше переключал внимание на эти песни, и в конце концов радио захватило его полностью, он присел в круглое креслице и стал слушать. Та война была уже далеко, была далеко за последней войной, Великой Отечественной, и, чем дальше уходила она, далекая гражданская, тем сильнее трогала душу современного человека России.
Нет, как ни говори, а все-таки там осталось что-то святое, навсегда потерянное, не потерянное, конечно, оно живет в памяти, будет жить вечно. Прошлая война, которую сам прошел Борис Михайлович, не так жила в памяти, как та, гражданская. Та похожа была на сказку, действительно как в сказке, от которой хочется зареветь порой, залиться слезами.
Все там… «И комиссары в пыльных шлемах…» Умница, молодец какой, Лелька принесла. «Мы красная кавалерия…», «И комиссары в пыльных шлемах…» Все там.
И вдруг высокий детский голос одиноко запел про Орленка. Орленок, Орленок… А когда дошел до этих слов —
затряслись жирные покатые плечи Бориса Михайловича, грудь затряслась, заплакал Борис Михайлович. И вошел Витенька.