И тем не менее он признает, что и «немецкие драматурги, с самим Зудерманом во главе, принуждены порой отдавать свой долг бюргерским требованиям»[484]. Антибуржуазность публицистики Дорошевича на рубеже столетий, с соответствующей этому периоду терминологией, — это не только в известной степени дань назревшим и одновременно модным социальным «запросам времени». В ее основе протест против «могущества рубля над талантом», против потребительского отношения к искусству со стороны сытого обывателя, заплатившего 10 франков за билет и желающего, «чтобы за эти деньги торжествовала не только добродетель, но чтобы и порок раскаялся и превратился в добродетель» (VIII, 55). Психология буржуа, его эстетика — предмет постоянных атак публициста в этот период. Начавшиеся со времени сотрудничества в «Одесском листке» поездки в Европу дают обильный материал для такого рода критики. Смерть в мае 1902 года художника Жана Констана и годом ранее импрессиониста Анри Тулуз-Лотрека станет поводом для острых выпадов против буржуа, «который любит, чтобы на стене было этакое „веселенькое пятнышко“», и в целом против общества, в котором художник «входит в огромную славу» лишь после смерти[485].
Его приговор идущей в Париже модной пьеске «По телефону», написанной сыном великого и обожаемого им артиста Жана Муне-Сюлли, этому «последнему слову реализма», запечатлевшему ужас героев (в нескольких кварталах от них совершается убийство, крики жертв которого слышны в телефонной трубке), краток: «Мораль пьесы?
Никакой.
То, что мы называем „мысль“ пьесы?
Никакой» (VIII, 95).
Наверняка поэтому так страстно, чуть ли не на уровне листовки, прозвучит его насыщенное тем же антибуржуазным пафосом обращение «Съезду артистов», адресованное собравшимся в 1901 году деятелям сцены: «Театр, если он хочет сделать себя честной работницей, а не содержанкой „более состоятельных людей“, должен сделать себя потребностью, а не прихотью.
Хорошей потребностью, а не праздной прихотью.
И потребностью именно массы…
Театр! Довольно позора! Довольно тебе быть содержанкой!
Ты был когда-то содержанкой, полной содержанкой крепостных помещиков. Потом ты был содержанкой буржуа.
Будь же теперь законной женой трудящейся массы»[486].
Демократизация театра для него связана прежде всего с репертуаром. И здесь он выступает последовательным и горячим пропагандистом русской драматургии. В статье «Забытый драматург» с пафосом говорит о несправедливом забвении пьес Пушкина, опровергает живучий предрассудок «Пушкин — не для сцены», приводя примеры успешных постановок «Каменного гостя», «Скупого рыцаря», в которых выступали не только российские актеры, но и такая зарубежная знаменитость как Эрнесто Росси[487]. С радостью будет приветствовать возвращение на сцену трагедии А. К. Толстого «Дон Жуан», одновременно напоминая, что Алексея Толстого, Островского, Тургенева, Пушкина, Лермонтова «на образцовой», т. е. императорской, сцене либо вовсе «не дают», либо чрезвычайно редко[488].
Горячий поклонник Шекспира и Островского, Дорошевич на протяжении многих лет будет язвить ремесленную «идейную» драматургию Вл. А. Александрова, И. Н. Потапенко, В. А. Крылова, Н. И. Тимковского, И. В. Шпажинского, П. М. Невежина. Понимая важность создания репертуара для развивавшегося народного театра, он тем не менее напишет по поводу постановки «Попечительством о народной трезвости» дидактической пьесы Е. П. Гославского «Разрыв-трава»: «Нет, „сочинять“ народные сказки — это то же, что делать фальшивую монету. Нехорошо, трудно и опасно»[489]. Этой псевдонародной драматургии он противопоставляет пьесы Л. Н. Толстого: «Когда наше время отойдет в область преданий, „Власть тьмы“ и „Плоды просвещения“ навеки останутся его надгробными памятниками… На нас „Власть тьмы“ произвела такое же впечатление, какое когда-то произвел на публику Григоровича „Антон-Горемыка“.
До тех пор о мужиках не писали. А писали о „пейзанах“ <…> Портреты „мужиков“ списывали с севрских фарфоровых пастушков»[490].
Не меньше доставалось от фельетониста и «невежественной публике» и «злобно настроенной критике», принимавшим в штыки подлинную новизну на сцене. В давлении этих «судей» он видит одну из причин слабости современной драматургии, боязни авторов «смелое положение ввести», «свою мысль в яркую смелую форму облечь» (VIII, 139).