Различными примерами убеждает Солженицын читателя если не в особой гуманности, то в несомненной мягкости дореволюционных тюремных, каторжных порядков по сравнению со сталинскими. Сама же подробность описания «туземного быта» по-своему продолжает традицию Достоевского, Чехова, Мельшина-Якубовича, Дорошевича. Дать каторгу во всех измерениях — от внешнего вида арестанта до его питания, лечения, каторжных работ, наконец, особого каторжного языка и всех тех печальных традиций, которые выработал за многие десятилетия тюремный быт. И здесь взгляд Солженицына бескомпромиссно строг, для него нет мелочей. «Ни Достоевский, ни Чехов, ни Якубович не говорят нам, что было у арестантов на ногах. Да уж обуты, иначе б написали». И еще: «Достоевский ложился в госпиталь безо всяких помех. И санчасть у них была даже общая с конвоем. Неразвитость»[625].

Конечно, сталинский лагерный режим в условиях массовых репрессий был особенно жесток и бесчеловечен, но правомерно ли сравнивать кандалы, плети и розги с известным: «Конвой стреляет без предупреждения»? И не выполняли ли полудикие гиляки, охотившиеся на беглых каторжан (очерк Дорошевича «Дикари»), роль того же конвоя? Солженицын проводит резкую — и уже не бытовую — грань, отделяющую советских узников Архипелага от дореволюционных: «В нашем почти поголовном сознании невиновности росло главное отличие нас — от каторжников Достоевского, от каторжников П. Якубовича. Там — сознание заклятого отщепенства, у нас — уверенное понимание, что любого вольного вот так же могут загрести, как и меня: что колючая проволока разделила нас условно. Там — у большинства — безусловное сознание личной вины, у нас — сознание какой-то многомиллионной напасти»[626].

Мысль писателя прозрачна: в советский период осуществлялся тотальный террор против народа, и никто не мог считать себя гарантированным от этой «напасти». Но только ли «заклятое отщепенство» определяло сознание каторжников у Достоевского и Якубовича? И разве не говорит Достоевский (отнюдь не имея в виду политических узников) о «самом даровитом, самом сильном народе из всего народа нашего»? И разве не оставляют книги Достоевского, Чехова, Якубовича, Дорошевича ощущение какой-то громадной народной беды, в которую ввергнуты буквально все — и настоящие преступники, и безвинные, и политические, и даже стоящее над ними начальство? Достоевский нашел название этой беде — «искажение природы человеческой». Это-то искажение и порождало у дореволюционных узников ГУЛАГа ощущение творящейся над ними несправедливости, накрывшего всех общего несчастья.

Солженицын говорит: «Это было ощущение народного испытания — подобного татарскому игу». Да, масштабы трагедии несоизмеримы. Но разве зачатки ее не видны в том бесчеловечном отношении к человеку, которое запечатлели дореволюционные бытописатели ГУЛАГа? «Кровь и власть пьянят», — это вынес из Мертвого дома Достоевский. Помноженное на классовую идеологию это опьянение в советские годы дало соответствующий результат.

Народ же не видел в осужденных, кто б они ни были, отщепенцев. Герцен писал, что русский народ «обозначает словом „несчастный“ каждого осужденного законом»[627]. И у Некрасова поэма о сибирской каторге называется «Несчастные». Розанов точно подметил, что «народное: „копеечку преступнику“ отразилось в „Записках из Мертвого дома“, в книге Мельшина „В мире отверженных“, в очерках Сахалина Дорошевича — во всех этих паломничествах к преступнику, в дантовском схождении в социальный Аид с целью увидеть, понять и пожалеть»[628].

Да, было, повторяя слова Солженицына, «народное испытание» и тогда, когда создавались книги Достоевского, Якубовича-Мельшина, Дорошевича, хотя, может быть, сравнение с татарским игом и не очень неуместно. Но оно было — испытание народа на сохранение человеческой природы. И вот это испытание стремилась облегчить и разделить с «несчастными» русская литература. Здесь как раз и возникает та самая высшая цель, о которой говорил Феликс Светов, — понять Христа в каждом из несчастных и погибающих. Об этой цели писал и Якубович в книге «В мире отверженных»: «И разве главная задача моих очерков не заключается именно в том, чтобы показать, как обитатели и этого ужасного мира, эти искалеченные, темные, порой безумные люди, подобно всем нам, способны не только ненавидеть, но и страстно, глубоко любить, падать, но и подниматься, жаждать света и правды и не меньше нас страдать от всего, что стоит преградой на пути к человеческому счастью?»[629]

Перейти на страницу:

Все книги серии Символы времени

Похожие книги