Дорошевичу предстояло вживание в совершенно новую для него редакционную компанию. Было ли нечто более конкретное, помимо неприятия «нововременства» и предпочтения либеральных ценностей, объединявшее сотрудников новой газеты? В 1907 году, припоминая атмосферу, царившую в редакции, он писал: «Мы живем в счастливое время, как те, кто работал в литературе перед освобождением от крепостного права! — говорили в редакции той „России“. — Цель близка, видна, ясна. Враг ясен. Как тогда. Тогда это было крепостное право. Теперь — бюрократия. В то время борьба „против крепостной зависимости от бюрократии“ считалась „достаточной целью“»[751]. Не случаен акцент — «та „Россия“», это напоминание читателю, чтобы не путал по воле властей прекратившую пять лет назад свое существование «вызывающе» либеральную газету, сотрудничеством в которой он, несомненно, гордился, с возникшим позже одноименным официальным изданием консервативно-шовинистического направления. Последнее вызывало возмущение и Амфитеатрова, назвавшего начавшую выходить в 1905 году столыпинскую газету «самой гнусной рептилией русского журнального мира», «реакционной самозванкой», укравшей «у бедной покойной „России“ все внешнее: формат, тип шрифта и заголовка…»[752] Что же касается иронического отношения Дорошевича к «достаточной цели», то понятно, что в 1907 году она была иной, нежели в 1899-м: борьбу с бюрократией потеснило стремление к конституции. Вместе с тем он считал, что и в тяжелых цензурных условиях 90-х годов «фельетон не только зубоскалил. Легко, общедоступно, популярно, занимательно касаясь того, другого, третьего в общественной жизни, он все же прививал вкус к общественным делам <…> заставлял интересоваться общественными делами таких людей, которым не под силу были тяжелые передовицы. Фельетон работал не вглубь, а вширь»[753].
В самом же переходе от «борьбы с бюрократией» к конституционным если не требованиям, то достаточно прозрачно очерченным «мечтаниям», есть своя закономерность. Борьба с бюрократией это, конечно же, и отстаивание расширения и уважения прав личности, низведенной в России до неразмышляющего винтика. В этом плане замечателен памфлет Дорошевича «Губернский властитель дум и сердец», посвященный главе Екатеринославской губернской земской управы М. В. Родзянко (будущему председателю Государственной Думы). Этот помпадур при вступлении в должность «объявил, что ему не нравится образ мыслей многих из гг. служащих и обещал „принять меры“, чтоб все по всем вопросам держались самого желательного образа мыслей». «Так была провозглашена екатеринославская независимость, — иронизирует Дорошевич. — Екатеринославская губерния была объявлена Папской областью, с папой Родзянко I во главе». И вот уже чиновник докладывает председателю управы, что у него «никаких мыслей не замечается», а жена и дети «держатся в мыслях установленного образца» (II, 177–180). Таким образом, как пишет проанализировавшая этот памфлет исследовательница, «произошло сращение факта и сатирической аналогии, найдена та единственная точная ассоциация, которая позволяет высечь искру сатирического смеха, без которой немыслим памфлет как жанр»[754].
Особо важной сферой приложения сил в сражении с бюрократией виделся суд, место, где должны царить закон и справедливость. Совершенно естественным был переход от сахалинской темы к судебной, образовавшей целый раздел в публицистике Дорошевича. Суд, далеко не всегда праведный, был в ряде случаев началом пути на Сахалин для людей вовсе безвинных или не всегда заслуживающих каторги, как, к примеру, те же «добрые, хорошие мужики», осужденные за случайное и неизвестно кем совершенное убийство во время пьяной драки.
На суде произвол власти особенно выявляется, как и та социальная, нравственная атмосфера, в которой рождается преступление. Между тем судебный отчет в редакциях газет считался «низким» жанром, и это вызывало возмущение Дорошевича, писавшего, что «нищенский бюджет „судебной хроники“ привлекает к себе только злосчастных репортеров, бесталанных, часто невежественных, даже малограмотных».
«Кого-нибудь на „Отелло“ не пошлют.
А идет та же трагедия в суде, рассматривается дело об убийстве из ревности, и в редакциях спокойны:
— Репортер напишет!
А ведь жизнь талантливее Шекспира. И трагедия, которая рассматривается на суде, быть может, поглубже шекспировской» (IX, 5).