Они вновь забрались на гору и покатились вниз в ореоле белого снежного сияния. Как чудесно! Как чудесно! Гудрун хохотала и вся светилась, лицо ее облепили снежинки. Джеральд управлялся отлично. Он чувствовал, что полностью подчинил себе сани — они могли даже взмыть в воздух и взлететь высоко в небо. Казалось, сила его растет — и он сам, своими руками создает движение. Они осмотрели и другие горки, им хотелось отыскать новый спуск. Джеральд был уверен: можно найти что-нибудь получше. И он нашел что хотел — отличный длинный сложный спуск, проходящий у подножья горы и заканчивающийся в рощице. Он понимал, что это опасно, но он также знал, что проведет по этому пути сани безупречно.
Первые дни прошли в упоении движением — они катались на санях, лыжах, коньках, наслаждаясь скоростью, ярким светом, который словно обгонял самое жизнь и уносил человеческие души в места, где царят недоступные людям скорости, нагрузки и вечные снега.
Взгляд Джеральда стал жестким и странным, и когда он шел на лыжах, то был больше похож на мощный, зловещий порыв ветра, чем на человека, — его гибкие мышцы вытягивались в одну линию — траекторию парящей птицы, его тело словно летело, бездумно и бездушно, вдоль какой-то идеальной силовой линии.
К счастью, однажды пошел густой снег, и всем пришлось сидеть дома: иначе, сказал Беркин, они утратят способности и навыки и станут изъясняться криками и визгом, как представители неизвестного племени снежных людей.
Днем Урсула сидела в гостиной и разговаривала с Лерке. Тот последнее время выглядел несчастным. Однако сейчас был оживленным и, как обычно, острил.
Урсула решила, что у него есть повод для грусти. Его приятель, крупный красивый блондин, тоже был не в своей тарелке, слонялся как неприкаянный; Лерке стал помыкать им, против чего он бунтовал.
Лерке почти не разговаривал с Гудрун. Зато его приятель постоянно оказывал ей знаки внимания. Гудрун хотелось поговорить с Лерке. Он был скульптором — интересно бы узнать его взгляды на искусство. Сам его облик привлекал ее. В нем было что-то от маленького бродяги — это интриговало, — а взгляд пожившего человека тоже внушал интерес. Бросалась в глаза и его полная отъединенность от других — эта способность жить одному, не вступая в близкие контакты с остальными, выдавала в нем художника. Он был болтлив, как сорока, любил острить и отпускал едкие шуточки, некоторые из них были очень удачны, другие — нет. Гудрун видела в его карих глазах гнома глубокое страдание, скрывающееся за шутовством.
Ее привлекала его мальчишеская фигура уличного арапчонка. Он не пытался ее скрыть и всегда носил простой пиджак из грубого сукна с бриджами. У него были худые ноги — он и этого не скрывал, что не характерно для немца. Никогда не пытался втереться к кому-то в доверие, держался независимо, несмотря на всю свою кажущуюся игривость.
Лайтнер, его приятель, был замечательным спортсменом, к тому же красавцем, сильным, с небесно-голубыми глазами. Лерке мог выйти покататься на санках или на коньках, но вообще был равнодушен к спорту. Его изящные, утонченные ноздри чистокровного уличного араба презрительно подрагивали при виде спортивных достижений Лайтнера. Было ясно, что эти мужчины, путешествующие и живущие вместе, делившие одну комнату, достигли стадии отвращения друг к другу. Лайтнер испытывал к Лерке болезненную ненависть оскорбленного в своих чувствах слабохарактерного человека, Лерке же обращался с ним с нескрываемым презрением и сарказмом. Вскоре их пути должны были неминуемо разойтись.
Они и теперь редко бывали вместе. Лайтнер прибивался то к одной, то к другой компании, нигде долго не задерживаясь. Лерке находился преимущественно один. На улице он носил вестфальскую, обтягивающую голову шапочку из коричневого вельвета с большими отворотами, прикрывающими уши; в ней он становился похож на лопоухого кролика или на тролля. Его сухой чистой коже, которая словно сминалась от живой, экспрессивной мимики лица, был присущ красновато-коричневый оттенок. Особенно выделялись глаза — карие, большие, как у кролика или тролля, глаза погибшего существа, в их странном, немом, порочном взгляде вспыхивали опасные искорки. Гудрун неоднократно пыталась с ним заговорить, но он всякий раз уклонялся от разговора — смотрел на нее внимательными темными глазами, но в контакт не вступал. У нее сложилось впечатление, что ему неприятна та медлительность, с какой она говорит по-французски и по-немецки. Сам он так плохо владел английским, что даже не пытался на нем объясняться. Тем не менее, он многое понимал. Гордость Гудрун была уязвлена, и она оставила его в покое.