– Когда переодеваешься – свет выключай, а то все видно!
Я судорожно задернула ситцевые выцветшие шторки на окне, метнулась к выключателю... «Вот нахал! Все видел! Какой кошмар! Позор! Наверное, специально стоял у окна и ждал, пока я раздеваться начну! А я-то, дура, сама не могла сообразить, что меня видно, как на ладони, даже из дома вдовицы в лиловой обмотке! Тут ведь ни деревьев, ни кустарников!» – Именно такие мысли крутились в моей голове, пока я на ощупь искала в красной сумке из кожзаменителя ночную рубашку. Лоб покрылся испариной стыда – я все больше и больше приходила в ужас от того, что Варфоломей видел во всей красе мое костлявое угловатое тело танцовщицы, спрыгнувшей с одноименного полотна Пабло Пикассо, написанного художником во времена увлечения примитивизмом. И плечи, довольно большие для девушки, развитые вследствие многолетней шлифовки то брасса, то баттерфляя. «Стыд-то какой! – подумала я и забралась с головой под тонкое байковое одеяло. – Интересно, а он видел мою грудь?» От этой мысли меня бросило в жар, потом в холод, потом снова в жар – и так и бросало, пока я не услышала, как за стенкой часы пробили два часа ночи и пластмассовая кукушка выпрыгнула из своего домика и прокричала дурным, механическим голоском: «Ку-ку! Ку-ку!» В этот момент, мой внутренний голос в последний раз пропел: «Позор! позор!», и я мгновенно успокоилась. «Подумаешь! Ну, видел – и видел! Я же не жирдяйка Тимохина, которая надела свой первый лифчик в третьем классе и вечно бегала в медпункт за справкой об освобождении от физкультуры, потому что с такими телесами действительно стыдно под всеобщий гогот при мальчишках прыгать через козла и лазать вверх по канату!» – очень кстати вспомнила я вредную свою одноклассницу, пятерочницу, которая сидела за первой партой, закрывая своей тушей от меня всю доску, и которая ни разу в жизни не дала никому ничего списать... Вообще она была исключительной жадиной – вечно таскала с собой пять, а то и шесть запасных шариковых ручек, но, если соседка забывала свою ручку дома и просила у толстухи, Тимохина, пораженная до глубины души, смотрела на нее выпученными глазами минуту-другую, а потом напористо так отвечала: «А я что – обязана, что ли!»
Сравнив себя, вернее, свое телосложение с тимохинским, я сразу же успокоилась, и в голову полезли мысли совершенно иного характера. А именно – о природе карточной игры (в частности, «подкидного дурака») и о роли случая, а может быть, и провидения в отношении выигрышей и проигрышей. В три часа утра (когда кукушка трижды выскочила из «домика» в соседней комнате) я размышляла о переменчивости, о слепоте капризной фортуны в отношении азартных игр. К четырем часам утра я сомневалась, что именно для меня лучше – все время проигрывать Варфику и оказаться зацелованной до смерти или все время выигрывать и не вылезать из моря? Когда за окном совсем рассвело, я пожалела, что отказалась играть с ним на поцелуй в губы!
– Какой же я иногда бываю дурой! – отчаянно прошептала я и вдруг почувствовала, что все внутри меня затрепетало, встревожилось как-то, зашевелилось. И я поняла, что влюбилась. Втрескалась в Варфика!
От этого открытия мне стало не по себе – никогда еще я ни в кого не влюблялась! Мало того, я поняла, что все это время – начиная с того момента, когда я села в самолет и была самым бестактным и наглым образом истыкана острыми коленками сидящего позади соседа, и заканчивая приездом сюда, к родителям Марата, пока не увидела юношу с увесистым утюгом в руке и «муругим» взглядом, – пребывала в состоянии томления и предвкушения, а лучше будет сказать, предчувствия любви. Пока ум мой дремал, душа и тело знали наверняка, что ждет меня впереди.
До шести утра мне все мерещились в полусне миндалевидные, искрящиеся, полные жизни и безрассудного озорства, изумрудного цвета глаза, римский нос, брови, приподнятые в удивлении (левая – выше правой), губы – чуть припухлые, с четким контуром. В конце концов нарисовался передо мной весь его образ: в светлых брюках и рубашке, застегнутой небрежно, с болтающейся верхней пуговицей. И странное дело – ночью самолеты отчего-то не летали...
Когда пластмассовая птичка-невеличка отсчитывала семь утра, я наконец провалилась в сон. Я шла куда-то, мягко ступая рядом с Варфоломеем. Мы шли посреди пустыни, впереди плескалось море, по левую руку паслось стадо исхудавших баранов, по правую – двадцать низкорослых смуглых мужчин ползали на четвереньках и жевали кактусы. Я обернулась – вдали неподвижно стояла вдова, закутанная в фиолетовую тряпку. Она что-то крикнула мне, пытаясь скинуть с себя траур. Она рвала на себе одежды, потом разделась догола, и я узнала во вдовице жирдяйку Тимохину. Круглая отличница топтала лиловые тряпки ногами и, размахивая руками, возмущалась: «А я что – обязана, что ли?»
Я медленно погружалась в сон, словно в пучину морскую, все глубже и глубже, к самому дну – так, что уже не слышала окружающих звуков ожившего дома и позывных выскакивающей каждые полчаса кукушки.