— Я никуда не пойду… — Егор заупрямился. От придумала тоже! Если в столицу надобно, так… велела б дядьке подводу заложить, аль коня дать. Небось, с одного коня дядька не обеднел бы. И снеди б справила, одежи какой приличной, а то в меху, который сунула, холопьи обноски лежат.
И Егору их надевать?
— Пойдешь, — матушка редко гневалась, а еще реже дозволяла кому-то сей гнев увидеть. Но ныне холодные пальцы стиснули ухо. — Неслух…
— Я не…
— Тише, — она ухо отпустила. — Сегодня приезжал человек из столицы. Видывала я его… не спрашивай, где, тебе это знать не стоит…
А и вправду был гость.
Явился подзно, впотьмах, в ворота стучал и отворили ему, и Глушка-хромой, поздних гостей не жаловавший, нынешнего узрел и самолично к дядьке побег. Будили.
И дядька гостя встречал.
Повел в кабинету, значится, и туда после сонные девки таскали, что подносы со снедью, что самовару с чашками…
— Он не с добром пришел. По душу твою…
Матушкин шепот был глух и страшен. И Егор этому липкому страху поддался.
Переодевался он в матушкиных покоях, будто бы во сне. Теперь-то понимает, не сон это — заклятье наведенное, матушкою созданное… не подчинила она волю, лишь придавила, чтоб не спорил.
Не тратил драгоценное время.
Лез через окно.
И уже во дворе, махнув рукой древнему Полкану, который был псом разумным и не подумал на хозяина брехать — перебрался через забор и до реки дошел. Уже там опомнился…
Река-реченька.
Широка и ленива.
Поверху ряскою укрыта, что шалью кружевною. В прорехах — темные листы кувшинок колыхаются, и сами они выплыли, раскрыли крупные белые цветы.
Медлительна река.
Обманчива.
Вода паром исходит, за день нагрелась, а нырнешь — и зубы сведет от холода. Там, на песчаном дне, открываются ключи подземные, ледяные, питают реку. Оттого и чиста водица, и живет в ней рыба всякая…
…и не только рыба.
Егор умылся.
И спало наваждение. А как спало, так он едва со всех ног не бросился в дядькино поместье, но… что удержало? Слово, матушке данное?
Обида?
Никогда-то она прежде с ним не поступала так. А тут… обида горькою была… не смыть, не запить водицей… и горбушка хлеба, вчерашнего, уже начавшего черстветь, тоже не утешила. Егор пожевал и выплюнул. Этакую пакость он есть не станет.
Охота матушке, чтоб он ушел?
Хорошо.
Уйдет. А после вернется.
Денька через три-четыре. Тогда эта детская месть казалась ему справедливою. Он разулся и пошел по воде, не потому, что надеялся сбить кого-то со следа, он вовсе не думал ни о собаках, ни о холопах, которых пошлют его искать, но просто приятно было идти по воде.
Ластилась.
И вела.
По мелководью. По узенькой тропке, что сама собой появилась в стене прошлогоднего камыша. Под глиняным берегом-навесом, побитом оспинами ласточкиных гнезд.
Егор шел.
А когда устал, река подбросила ему махонький островок. На нем только и уместилась, что старая косматая ива. И в сплетении корней ее Егор уснул.
Он провел на острове несколько дней.
Река приводила рыбу. А с другой стороны обнаружились рачьи норы. И жизнь такая, пусть и лишенная привычных удобств, но все же и свободная, неожиданно пришлась Егору по вкусу. Он развел костерок — в мешке, собранном матушкой, обнаружилось и огниво. И грелся. И просто лежал, разглядывая звездное небо… не думал ни о чем.
А потом закончился хлеб.
И дождь пошел, будто напоминая, что загостился Егор, что у реки есть немало иных дел, кроме как опекать человеческого мальчишку…
И промокший, продрогший, Егор решился вернуться.
Матушка-то наверняка убедилась, что нет беды от ночного гостя. Да и гость тот убрался восвояси, а значит, все пойдет прежним путем.
Он добрался до поместья, голодный и продрогший, слишком грязный, чтобы просто войти в главные ворота. Егор представил, как будут смеяться, что тетка, что дочь ее, как выговорят матушке… и после будут поминать год, а может и того дольше, что, дескать, рожденный в грязи к грязи и стремится.
Нет, этакого ему не хотелось.
Он с легкостью отыскал дыру в старом заборе, куда и нырнул. Он пробрался в дом, потому как собаки вновь же признали своего. Собакам не было дела до людских интриг.
Он вошел темною махонькою дверцей, которую использовали кухонные девки… и там же услышал разговор:
— Ой, горе-то горе какое… — визгливый Полушкин голос Егор узнал сразу. — Ай, померла матушка, померла… ай, довели сердешную…
— Цыц, — велела тетка Мотря. Она стряпухою служила, а мнила себя и вовсе кухонною царицей, не меньше. — Услышат, вовсе сошлют…
— Небось, тапериче радые… извели хозяюшку, — Полушка говорить стала потише, хоть и была дурою, да, видать, не совсем. И в деревню возвертаться не желала. — А она-то… она, как чуяла… говорит, на, Полушечка, тебе платок за верную службу… красивый… с цветами шитыми… и еще золотых пять ажно… в приданое.
— Так и дала?
— А то… дала… — Полушка всхлипнула. А Егор прижался к стене, пытаясь унять сердце, которое ни с того, ни с сего в бег ударилось. И так стучало, громко, быстро, что в груди становилось больно. — И еще сховать велела, чтоб не отобрали…
— Сховала.?