– Сосредоточим!.. – воскликнул, кипятясь, Сергей Львович. – Давно сосредоточил… Ночей не сплю… Ведь он, этот монстр, чтобы насолить мне, может даже и жениться на ней… От него всего можно ожидать… И чтобы спасти от глупости этого fils denature[51], – видит Бог, сколько мне пришлось страдать от него!.. – я уже решил… да, решил пойти для него на всякие sacrifices[52]. Ее отец служит у меня буфетчиком – ты знаешь его, Михайла Калашников, представительный такой из себя… И не дурак… Ну, чтобы сделать ему эдакую… компенсацию… и чтобы, главное, удалить ее от Alexandre, я назначил его управляющим в Болдино, и он на этих днях выезжает туда со всей семьей… Но я поставил ему условием, чтобы он Дуньку забрал с собой… Я тебе говорю, князь, тот способен на зло мне madame de Pouchkine ее сделать!.. Нельзя: либералист, революционер, якобинец, esprit fort…[53] А на отца наплевать.
– Ты несколько неточно представляешь себе положение, Сергей Львович… – засмеялся князь. – Дело в том, что вышеупомянутая девица уже здесь в Москве, что Александр после того, как она здесь распростается, и хочет направить ее в Болдино… Я и решил испросить предварительно твоего родительского благословения на это дело…
– Ты спрашиваешь, а он?.. А он?! – закипел Сергей Львович. – А ему согласия отца не надо?.. Нет, я решительно заявляю всем: он меня убьет!..
Вяземский опять успокоил его и заставил говорить о деле. Но говорить, собственно, было уже не о чем: раз Михайла Калашников уже получил компенсацию, обязался Дуню взять к себе и уже ехал в Болдино, то все, таким образом, улаживалось как нельзя лучше.
– Ну, вот и прекрасно. – сказал Вяземский. – На том и порешим… Ну, а теперь расскажи мне, что говорят у вас в Питере относительно четырнадцатого…
Сергей Львович развел ручками.
– Хорошего мало… – сказал он. – Государь император решил, видимо, подтянуть… Действительно, покойный государь, несмотря на все эти казни, если не египетские, то аракчеевские, порядочно пораспустил-таки Россию. Мы ведь неспособны к разным этим аглицким вольностям… Веди наш народ на тугих вожжах, он везет великолепно, а как чуть поослабил поводья, так и пошла писать… Посмотри на моего Александра: да разве мыслимо, чтобы мальчишка, щенок, позволял себе так третировать правительство. Ведь он Бог знает что пишет!..
– Погоди… Когда же приговор?..
– Приговор должен быть еще конфирмован государем. Но гонят во всю мочь… Да ведь их сколько!.. А ты слышал, что наша дева Ганга решила идти за мужем в Сибирь?.. Хотя вопрос, попадет ли он еще в Сибирь.
– То есть?
Сергей Львович сделал жест вокруг шеи, а потом указал на потолок… Князь с неудовольствием сморщился.
– Грибоедов уверяет, что когда постранствуешь, воротишься назад, то дым отечества нам сладок и приятен… – проговорил он. – Не знаю: de gustibus non est…[54] – пустил он крутую неприличность. – Но я от всего этого дыма готов убежать за тысячи верст… Вон Тургенев Николай, умница, дал стрекача – достань-ка теперь его!..
– Он очень запутан в деле, говорят…
– Еще бы! Первый инстигатор…
Поболтав еще о том о сем, князь простился. Сергей Львович, проводив его в переднюю, взглянул на часы, быстро, кое-как засунул свои бумаги в портфель, швырнул его в баул и позвонил камердинеру: время было одеваться…
XXXI. Любимец муз
Князь пешком направился к Красным Воротам: ему хотелось поразмяться. Он шел солнечной стороной улицы, уверенно подпирался тросточкой и рассматривал хорошеньких женщин, которые встречались ему. По шумной Мясницкой он пошел в сторону Чистых Прудов: там он хотел навести справки о судьбе своего приятеля Матвея Александровича Дмитриева-Мамонова, неимоверного богача, который после всяких чудачеств заболел у себя в Дубровицах душевным расстройством и попал под опеку. Говорили, что опекуны решили перевезти его из Дубровиц куда-то в другое место. И князь думал, что ему следует съездить проститься с приятелем и посмотреть, действительно ли дело с Мамоновым обстоит так, как болтают в Москве: возможно, что просто кому-то захотелось разыграть мамоновские миллионы. Князь во всем предполагал дурное и был доволен, когда его предположения оправдывались…
Смолоду князю были не чужды добрые устремления. Когда перед войной 1812 года французский юрист Deachamps писал в Варшаве, под руководством Новосильцова, проект новых учреждений для России, то это молодой Вяземский переводил его с сочувствием на русский язык. В Отечественную войну он пылает патриотическим воодушевлением, и, когда победоносный Александр возвращается из парижского похода, Вяземский встречает его четверостишием: