Сын небогатого дворянина Новгородской губернии, Аракчеев любил говорить о себе своим новгородским говорком: «я человек необразованной, бедной дворянин», но в то же время он охотно давал понять, что теперь «Аракчеев есть первой человек в государстве». Свое учение начал он, как и многие дворяне того времени, у сельского дьячка, и потому до конца дней своих писал он по-русски, как сапожник или как русский аристократ того времени. Потом он поступил в Артиллерийский и инженерный шляхетский корпус в Петербурге. Розги считались там самым верным воспитательным средством. По окончании курса он попал в Гатчину, где сделался правой рукой Павла и очень скоро дослужился до чина генерал-квартирмейстера. Он мучил подчиненных ему солдат и офицеров непосильными занятиями, и генеральская трость его редкий день не гуляла по рядам. В наказаниях он не знал никакой меры, и десять тысяч палок было при нем делом обычным. Часто он впадал в ярость, в строю вырывал у солдат усы, раздавал пощечины офицерам, и раз, на первом смотру Павла, он даже откусил ухо у одного гвардейца. «Только то и делают, – угрюмо говаривал он, – что из-под палки…» Уставший от жизни Александр постепенно передал ему все дела по управлению. Аракчеев пользовался его неограниченным, казалось, доверием: на бланках с подписью государя, которые он имел у себя, он мог вписать и то, что данное лицо лишается всего и ссылается в Сибирь, и то, что лицо это награждается чинами и орденами. У него в глазах Александра было не мало достоинств: во-первых, он был честен среди всеобщего казнокрадства, во-вторых, никогда ничего для себя не просил и всю жизнь довольствовался своей сравнительно небольшой грузинской вотчиной, и, в-третьих, был искренно, по-собачьи, не рассуждая, привязан к своему повелителю… Когда в 1812 году многие сановники просили его воздействовать на Александра, чтобы он удалился из армии, доказывая, что в противном случае отечество окажется в опасности, он искренно воскликнул:
– Что мне Отечество!.. Скажите, не в опасности ли государь?..
Аракчеев отлично знал, что его ненавидят все яркой ненавистью. До него доходили не только едкие эпиграммы Пушкина, но и те смелые стихи Рылеева, над дерзостью которых ахала вся Россия:
По тогдашней моде совсем еще зеленый Рылеев напоминал ему времена Рима:
А если бы Брута или Катона не оказалось, то он грозил графу судом потомства:
Аракчеев все это презрительно выслушивал и, ничуть не смущаясь, шел своей дорогой… Большим доверием у царя не пользовался, казалось, никто, но тем не менее сыщики следили за каждым шагом всемогущего графа – столько же для его охраны, сколько и для наблюдения за ним…
Прием у временщика кончился. По прохваченной утренничками, сухой и звонкой дороге в буре колокольчиков и бубенцов в Петербург неслась целая лавина чиновников, генералов, фельдъегерей, адъютантов, попов, барынь… Аракчеев, кряхтя, встал от рабочего стола и потянулся. Это был человек среднего роста, немного сутулый, с темными и густыми, как щетка, волосами, низким лбом, небольшими мутными и холодными глазами, толстым носом и плотно сжатыми губами, на которых никто, казалось, никогда не видал улыбки. Острословы находили, что он был похож на большую обезьяну в мундире. Он задумчиво потер себе поясницу и тяжелыми шагами направился в огромный вестибюль: перед чаем он всегда немножко гулял. Несколько лакеев в ливреях, заслышав тяжелые шаги, вытянулись. В глазах их стоял страх, который они напрасно старались скрыть под почтительностью. Но он только скользнул по ним безразличным взглядом и подставил им молча плечи. И сразу на нем оказался беличий тулупчик, а в руках любимая дубовая клюшка, с которой было знакомо все население Грузина. И, поправив на груди портрет императора Павла, который он носил всегда, он надел свою генеральскую фуражку с большим козырьком.
– Скажите там… того… – не глядя ни на кого, своим суровым басом на «о» проговорил он медленно, – подполковнику Батенькову, что я пошел…