Да что она, в конце концов, так распустилась! – одёрнула себя молодица. Откуда страхи, откуда мысли безлепые?![97] Всё делает она правильно. Так и должно быть! Не уйдёт убивец от ответа!
С трудом заставив себя отбросить прочь сомнения и колебания, Милана решительно вскарабкалась обратно на гору.
…Мать, боярыня Анастасия, горько рыдала в углу.
Милана твёрдо, вскидывая голову, говорила:
– Сребро возьму, поеду в Новый город. Сказывать буду: вдова я купецкая. Нарекусь именем крестильным, Гликерией. В Новом городе как ни то обустроюсь. Чад, аще[98] что, привезёшь ко мне. Негоже им без матери-то. А может, и по-иному содеем. Что, аще не удастся месть моя, аще Бог от мя отворотит? Ну, да тамо поглядим. Пущай покуда думают, будто утопла я. Об одном прошу, мамо: жёнку ту схороните по-христиански, как подобает. Ну а я ныне же нощью отъеду. Никому обо мне не сказывай. Токмо один Издень-возчик пущай ведает. Издень – человек верный. Даст Бог, довезёт до Нова города.
– Без охраны-то, дочь, как и ехать?! Тати на дорогах, убивцы! – запричитала мать.
– В Смоленеске ладью найму. А до Смоленеска дорога добрая. Издень мигом домчит, – стала успокаивать её Милана.
Она через силу попыталась улыбнуться, но внезапно не выдержала, всхлипнула и, закусив губу, выскочила в тёмные сени.
…Богатая купецкая вдова Гликерия поселилась в Загородском конце Новгорода, в свежесрубленных двухъярусных хоромах. По весне снарядила она вместе с соседом-купцом торговый корабль на Готланд[99] – благо сребра хватало. Меха и воск повезли в заморские страны прилежные купецкие слуги.
Мысли о мести на время отступили, затаились где-то на самом дне страждущей души. Поразмыслив, Гликерия отписала в Чернигов матери. Просила привезти в Новгород сыновей – без них становилось ей скучно, уныло и одиноко. Вот будут они рядом, жизнь её наладится, а месть – месть подождёт. Не пришёл, не настал ещё её срок.
Гнала прочь Гликерия всякие мысли о прошлом: о Ратше, о Яровите, о смерти. Ведь была она молода, красива, умна.
Как выходила на крытые досками широкие новгородские улицы, в цветастом расписном саяне или в дорогом, саженном жемчугами летнике[100], так ловила повсюду восторженные мужские взоры, слышала за спиной восхищённый шепоток. И становилось почему-то от этого на душе светло и тепло, хотелось беззаботно и весело смеяться, как ребёнку, радуясь солнцу над головой.
А вослед ей неслась звонкая песня:
И всё бы хорошо, да накатывали порой вечерами, бередили душу воспоминания. Перед глазами вставали картины осады Чернигова союзными ратями Изяслава и Всеволода Ярославичей, она видела Ратшу, падающего на жухлую осеннюю траву, Яровита с окровавленной саблей в деснице. Прошлое не хотело отступать, уходить от неё, и она верила: пробьёт, настанет час её сладкой, упоительной, неотвратимой мести.
Так и жила она, тая от всех свои желания, в тревожном терпеливом ожидании грядущих событий.
Вначале князю Владимиру Мономаху было страшно проезжать по пустынным притихшим улицам черниговского посада, осматривать чёрные пепелища на местах былых строений, озирать закопчённые стены крома[101] и покосившийся, пострадавший при пожаре собор Спаса. Думалось со скорбью: неужели это он (он, Владимир Мономах!) велел жечь эти дома, церкви, ломать заборы?! Руки опускались, он не знал, как ему теперь быть, что делать. Ведь даже смотреть в глаза горожанам – и то не мог. Только и слышал за спиной обидные, задевающие за живое слова: «Ворог!», «Кровопивец!», «Злодей!» Упрямо сжимал уста, стискивал руки в кулаки, крепился, терпел.
Первым делом велел подновить собор, собрал лучших камнесечцев из окрестных сёл и городов. Следом стали отстраивать крепостные стены.
Людины и ремественники роптали: Владимир отрывал их от привычных дел, велел валить лес, копать землю, забирал на строительство коней и подводы.
Жужжали пилы, стучали топоры, лопаты. И вот уже, как прежде, вознёсся к небесам собор Спаса с шеломовидным главным куполом на толстом барабане, с боковыми остроглавыми башенками, устремлёнными в голубой небесный простор. Желтели в вышине золотые кресты, а рядом горделиво реяли на вновь отстроенных и подновлённых городских башнях стяги.
Работа спорилась, разрушенный и разграбленный Чернигов оживал. Владимир с утра до ночи пребывал на строительстве, носился как угорелый взад-вперёд, давал короткие наказы, а иной раз и сам с дружинниками брался за бревно. Вечерами, усталый, измождённый, с ломотой в спине, падал он на жёсткое ложе в наскоро срубленной для него избе и мгновенно, не чуя рук и ног, проваливался в глубокий безмятежный сон. А поутру всё начиналось сызнова.