— А ну, держись! — подзуживал, похохатывал Прокоп. — Без поддавок!..
Они топтались посреди двора, примериваясь, скрестив вытянутые руки, возле прыгал Черт, повизгивал, хватал за штанину. Улучив момент, Толька обхватил отца, поднял перед собой и понес в открытые сени. Тот смеялся, довольный, но на пороге вдруг заупрямился, уперся в косяк.
— Ты что ж это батька, как мешок!.. — выдохнул Прокоп сдавленно, рванулся, и жесткая корявая пятерня впилась Тольке в лицо, смяла, больно сжала, оранжевые круги поплыли перед глазами. И от этого непредвиденного оскорбления, от незаслуженной обиды Толька пришел в ярость и, не помня себя, в два счета свалил сопротивлявшуюся ношу на пол, прижал, оседлал, крепко держа за лацканы пиджака. «Ну а дальше?.. — подумал, когда отхлынул гнев и вернулось сознание. — Бить? Но за что? Глупо как!..» И пока он соображал, как выйти из дурацкого положения, человек под ним изворачивался, сучил ногами, матюкался, а откуда-то снизу, из тьмы кромешной, чьи-то цепкие руки тянулись к лицу, к глазам, остервенело рвали ворот свитера, и что-то звериное было в сиплом рыке, в ругани, в безжалостных с крепкими ногтями негнущихся пальцах, что упрямо искали горло. Толька вырвался и выбежал во двор.
— Я т-тебя, зараза!.. — неслось из темноты сеней. — Убью, сволоту!
Прокоп выскочил и размашисто, заплетая ногами, кинулся к сыну, который, посапывая и отряхиваясь, отошел за кучу хвороста, что лежала у сарая.
— Стой! — ревел Прокоп, тщетно пытаясь настигнуть беглеца, спокойно кружившего вокруг хвороста. — Я кому говорю!
— Дудки! — отвечал Толька, оправляя на себе одежду. — Если б вы не батько, я б вам сейчас врезал так, что только мокрое место от вас осталось бы!
— Ах ты, паскуда! — рявкнул Прокоп и полез через хворост напролом, зацепился и упал.
Толька ушел в берега, а когда через час вернулся, отец уже храпел в постели, одетый, в сапогах.
Утром Прокоп, мятый, опухший, сказал, виновато ухмыляясь:
— Что, шумел я вчера? Надо было по заднице надавать, чтоб спал без памяти.
— В другой раз, — сухо пообещал сын.
Всю жизнь он будет помнить эти ищущие его лицо неумолимые твердые руки, скрюченные пальцы, точно из преисподней тянувшиеся к глазам, к горлу, раздирающие ворот свитера, то незнаемое прежде ощущение беспросветной бездны, что открылось ему в ночных сенцах, когда хрипело на земляном полу, выдыхая самогонный перегар и грязные ругательства, страшно чужое, совершенно озверевшее от темноты и неистовства существо, в котором ничего не было от батька. Толька недолго держал обиду, давно простил родителю дикую вспышку животного в нем, как прощал не раз, но забыть о ней было выше его сил. И теперь, когда он стоял у могилы, давний тот случай непроизвольно всплыл в памяти, всплыл до мельчайших подробностей и тут же уступил место другим воспоминаниям, и плохим, и хорошим, но одинаково несвязным и отрывочным.
В кладбищенской черемуховой рощице, увядшей, пожухлой, попискивали синицы. На тракторной бригаде, до которой было рукой подать, работал дизель — будто пухлые шары выталкивал из трубы. В небе сквозь мутную завесу временами проступал расплывчатый молочный диск солнца.