— Верь, сын мой, верь, — поощрил его боярин с сочувствием в голосе. — Может, они и есть где-то на свете, эти редкие пташки. Впрочем, друг Ренцо, мы сами виноваты, кажется, в том, что они так редки. Дело, думаю, в том, что нам очень нравится, когда нам верны. Но мы не хотим, чтобы нам хранили верность только из порядочности. Нам подавай обязательно любовь. Чтобы были верны потому, что просто без нас не могут, что мы для них — единственные на свете, а остальные мужчины им просто противны.
— Я это, ваша милость, тоже замечал, — кивнул Ренцо.
— А потому, — продолжал Тимуш, — верность блудницы льстит нам гораздо больше, чем преданность честной женщины. А они это чуют без ошибки, они этим оскорблены. И наказывают нас за это, часто невольно. Или даже противу собственной воли — с ними бывает и так.
— Понять в этой жизни можно многое, — заключил генуэзец. — Смириться ж со многим — нельзя. Ибо лишь с годами приходит мудрость, подобная вашей, синьор.
— Мне просто повезло — дождался седых волос, — со смехом отозвался Тимуш. — Ибо в народе у нас говорят: хочешь дожить до старости — ступай в монахи.
— Так говорили, действительно, не напрасно. Только стены монастырей и кельи потайных лесных скитов хранили мужей от ранней смерти. И то не всегда, не всех. Да и не были то уже мужи.
— А пьяный двор, что с ним стало? — напомнил вдруг Ренцо. — Есть он еще или нет?
— Есть котнарское — есть и пьяный двор, все такой же, — заверил боярин. — И немец Фелчин при нем, как прежде. Может — сын, а может — и внук того, коего я знавал.
Так и ехали воины дальше, торопясь к полю будущего сражения, боясь не поспеть. Тимуш Меченый — такое прозвище после Смутного времени[85] носили многие отпрыски княжеского рода, и оно считалось почетным — и Ренцо деи Сальвиатти продолжали беседу, переходя то на итальянский, то на латынь. Войку и Фанци скакали бок о бок молча, всматриваясь в лесные чащи, окаймлявшие шлях, думая каждый о своем. Клаус с Перешем говорили о жизни в их родных местах, столь различной и столь многим схожей, — бедному человеку везде жить было нелегко, об обычаях и повадках господ в немецких землях и Молдове, о разных винах и разных женщинах, о тех краях, где живут немцы, от городов Ганзы до самого побережья Крыма, где с ними спознались молдавские войники, отправившиеся туда вместе с сотником Чербулом.
За крутым поворотом их ждала последняя неожиданность — на самой середине шляха, загородив его собой почти полностью, стоял высоченный и широченный детина в накинутой на плечи медвежьей шкуре, с окладистой бородой, начинавшейся у самых глаз и кончавшейся ниже пояса, с надетым поверх нее большим серебряным крестом на кожаном ремешке. На плече у дюжего молодца покойно устроилась гигантская гиоага — дубина, усаженная железными шипами, с отполированной до блеска от долгого употребления рукоятью. Ренцо подумал даже, что сам Геркулес вышел им навстречу, чтобы напутствовать перед боем.
— Слава Иисусу и богородице! — приветствовал их гигант. — Куда держите путь, христолюбивые чада? Если к Штефану-воеводе, я — с вами.
— Целую руку, отче, — выехал вперед Морлак, отлично знавший, по-видимому, бородатого силача. — Зачем оставил свою благословенную обитель? Хочешь бедному царю агарян вот этим своим посохом бритую голову проломить?
— Если благословит господь, — ответствовал лихой пустынник. — Дай, думаю, подсоблю христианам на рати, все равно сидеть в келье мочи нет: бесы гонят и гонят в мир.
— На чем поедешь, отец? — спросил Войку. — Мы ведь все конные.
— А конный пешему не товарищ, — вставил Тимуш, с некоторым недоверием взиравший на странного незнакомца.
— А я не пеший, — с обидой молвил лесной отшельник. — Добрые люди, — он выразительно подмигнул тут Морлаку, — подарили, слава богу, лошадку.
На свист великана из чащи, как послушный пес, выскочил, ломая кусты, такой же рослый и широкий в кости, богатырский конь.
— Коли так, святой отец, добро пожаловать в наш маленький полк, — улыбнулся Войку, уже догадавшийся, кто помог лесному отшельнику завести себе скакуна по стати. — Ехать нам, наверно, уже недолго, но спешить мы тем не менее должны.
8