Микулу как из розетки выдернули — звук отнялся сразу, и начало пропадать изображение: он бледнел стремительно и весь. Гул толпы тоже враз стих, и народ стал вертеть головами в удивлении, и откуда князь, вчера вынутый из поруба, прознал об этом, и для каких-таких надобностей уважаемому торговцу отрава?
— Также ведомо, что ядом тем по указу твоему кухарка Людотина извела его, — руки к щекам вскинули и вдова, стоявшая на виду толпы, и Домна, видимая отсюда только нам с сыновьями. Ну и Яновым стрелкам, замершим на крышах и в тени гульбищ-галерей.
— Ведомо и то, что кухарку ту слуги твои изловили и спустили под лёд по весне, за что каждый из них от тебя получил по три гривны, а ты стал вдове безутешной деньги малые предлагать за мужний дом, чтобы лавку там открыть, к складам своим ближе, — от голоса князя по толпе, кажется, расползался холод, как морозный узор по стёклам зимой. Только узоры зимние красивы, ажурны, переливчаты. А тут было больше похоже на тот самый трещащий лёд над омутом: со щелчками расходились линии во все стороны, соединяясь меж собой, будто паутина.
— Знаю и о том, как несколько, — тут Всеслав сделал паузу, оглядев всех городских богатеев недобро, — людей торговых во главе с Микулой придержали зерно в амбарах по весне, дождавшись, пока цена на него чуть не впятеро поднимется. И сколько народу тогда от голода по Киеву да окру́ге перемёрло — тоже знаю, до единого, всех!
Обвинитель упал на колени, дрожа, как овечий хвост. От него, как от заразного, отступали окружавшие, недавние коллеги и соратники. Бледных среди них заметно прибавилось. В глазах вдовы, так и зажимавшей рот руками, светилась надежда и одновременно с ней — опаска, что обманут. Снова предадут.
— За преступления против люда киевского, за урон, городу нанесённый, за поклёп на честных людей, доказанные и подтверждённые видоками не единожды, о чём записи у тиунов хранятся и храниться будут, торговый человек Микула повинен смерти, а добро его отойдёт казне княжьей.
Тишина стояла — как в ночном лесу. Слышно было негромкие разговоры за толстыми да высокими стенами подворья. Торгаш икал и трясся. Под ним растекалась лужа.
— За жизнь никчёмную татя и мерзавца приму тысячу гривен, коль есть желание у кого сохранить её ему, приняв его полным холопом.
Цена была непомерной, но оставался малый шанс на то, что решит кто-то из уважаемых партнёров купить молчание Микулы. И возможность самому его удавить втихую, сохранив тайны, что могли стоить много, много дороже. Были и прикидки, кто мог и хотел бы это сделать. Вот только страх и расчёт в этих людях были сильнее — ни один не дёрнулся. Что было вполне объяснимо. Выкупать такого дорогого холопа за баснословные деньги было равным признанию: «мы подельники!».
— В поруб паскуду! — рявкнул Всеслав так, что дёрнулись даже сыновья рядом.
Два Ждановых богатыря с копьями, какие не всякий и поднимет, утянули Микулу за шиворот, брезгливо морщась, в сторону такой знакомой ямы в земле.
Двое из заявивших обвинения «забрали заявления», уплатив тиуну по двенадцати гривен в княжью казну за «ложный вызов». И, судя по ним, были уверены, что очень легко отделались. Разумеется, зря. Ещё три разбирательства прошли в почти полной тишине.
А потом случилось то, чего никто не ждал.
Вот уж не думал, что такое в принципе случиться может. Хотя после всего, что уже произошло, с той самой аварии начиная, грех и удивляться, наверное. Правда, князь, кажется, тоже такого поворота не ожидал.
Последний суд был относительно простым: боярин, оставшийся в городе, не подхватившийся следом за войском и Ярославичами в Польшу, требовал выдать ему головой виновного в поджоге какой-то хозяйственной постройки. Разгулявшийся под утро киевский люд старался изо всех сил следовать договорённостям в части не трогать невиновных и непричастных. И грабить исключительно тех, кто нарушил данное городу обещание служить и защищать. Но близость добычи, общие настроения масс и, в особенности, брага затмили и без того невеликий разум боярскому закупу со странным именем Грива. Нескладный и плешивый мужик, сутулый, с лицом, изрытым оспой, как еловый пень, в котором обосновался муравейник, заметно страдал с похмелья и вину свою признавал полностью. Грозило ему из закупов перейти в полные холопы, он с этим явно смирился и судьбу свою принял. Удивил не он, а сам боярин, высокий, крепкий, с холодными колючими голубыми глазами, намекавшими на то, что он, как и предки его, титул и место при княже получил не за них, а за работу мечом или топором, как и полагалось дружинному. И звали его не самым ожидаемым и распространённым в Киеве именем Йорген.
— Слушай меня, князь! — начал вдруг он, когда все было вздохнули с облегчением. — Мало мне никчёмной жизни этого дурака. За то, что не уследил ты за порядком в городе, плати мне виру!