А Некрасов читателя успокаивает, что, мол, забвенье ее по-своему прекрасно, в нем: «Обеты любви без конца…» Некрасов здесь тоже использует прием сильной светотени. Довольство и счастье на лице крестьянки в смертельном обмороке. И только в нем это и возможно. Здесь горькая ирония. Но последние строфы великой русской зимней поэмы уже лишены этого чувства, внезапно и, возможно, мимо воли автора поэма начинает звучать гимном зиме и лесу, глубоко-бесстрастному, в серебряно-матовом инее, влекущему неведомой тайной. «Нет глубже, нет слаще покоя, / Какой посылает нам лес, / Недвижно бестрепетно стоя / Под холодом зимних небес». И трудно оборвать эту буддийскую песнь: «Нигде так глубоко и вольно / Не дышит усталая грудь, / И ежели жить нам довольно, / Нам слаще нигде не уснуть! // Ни звука! Душа умирает / Для скорби, для страсти. Стоишь / И чувствуешь, как покоряет / Ее эта мертвая тишь. // Ни звука!..»

И когда читаешь критиков, находивших поэму оптимистической, чешешь в затылке.

Впрочем, может, и оптимизм, но это оптимизм смерти. А он необходим живущим.

Что-то похожее в главе «Василия Тёркина» про смерть и солдата. Тот же завораживающий голос, но уже никакого не леса, не зимы, а смерти. Хотя и там дело происходило зимой. Кто знает, не отголоски ли обожаемого Некрасова в этой сцене вдруг прорвались?

Но у самого Твардовского были какие-то другие, нежели у Некрасова, отношения со смертью. Он не хотел ей покоряться. Некрасов был смертью явно заворожен и любил ввернуть знобящие подробности, тот же Мороз-воевода в глубоких могилах покойников в иней рядит, кровь вымораживает в жилах, мозг в голове леденит. Или вот его Дарья, еще когда Прокл хворал, простыв на работе, пошла в монастырь испросить выздоровления мужу и нашла там умершую как раз схимницу, молодую, спокойную, белую, и приникла к ручке и: «В личико долго глядела я: / Всех ты моложе, нарядней, милей». Дарья ведь тут в смерть всматривается. Кресты, мертвецы, саваны и могилы часто встречаются у Некрасова. Строфы, посвященные смерти, носят у него какой-то особенный характер, что-то в них слишком пристальное, фотографическое и вместе с тем лихорадочное. Или таково восприятие современного читателя, старающегося поменьше думать о смерти.

На самом деле, «Мороз, Красный нос» песнь не буддийская, а как раз христианская. Здесь христианское смирение перед смертью. Возможно, отсюда и привкус любования смертью.

Твардовский, участник двух кровопролитных войн, лучше знал смерть. И у него к смерти другое отношение.

Первое столкновение со смертью запечатлело еще детское раннее сознание. В наброске к «Пану» поэт вспоминает, что смерть деда «произошла буквально на моих газах». Было мальчику в ту пору около четырех лет. И с печки он смотрел на мертвого деда Гордея, лежавшего на своем запечном месте со свечкой в руке. Следил, как потом его обмывали, обряжали в черный мундир. «Помню, что меня все это занимало и глубоко подавляло и устрашало. Понятие об ужасном и неизбежном для всех людей, а значит, и для меня конце просто наполняло меня всего, когда я, отрываясь от той картины, припадал к разостланной на большом „полу“ или какой-то полке над ним, вровень с печкой овчиной шубе и думал, думал…»

Это «думал, думал» не покажется здесь аберрацией, присущей памяти, если хотя бы раз увидеть фотографию семейства Твардовских, на которой лобастому, очень серьезному мальчику Саше не больше пяти-шести лет.

Много лет спустя это событие претворилось в поэтические строки: «Мне памятно, как умирал мой дед». Как обычно, руда прозы выливается горячим веществом стихов, и одна строчка о том, что внук тосковал, когда дед бывал в отлучке (ходил за пенсией в город), распахивает всю бездну отчаяния: эта новая отлучка навечно, и дед Гордей уже не принесет пряничного коня, не усадит на колено любимого Шурилку-Мурилку.

Эта смерть открыла счет, проторила дорогу «в глухую глубь земли». В стихотворении нет тех подробностей из архивного наброска к «Пану», которые, думается, не упустил бы Николай Алексеевич Некрасов.

Твардовский лаконичен: «Я видел смерть».

В этом стихотворении отражен опыт зрелого человека, атеиста. Смерть для него – это глухая глубь земли. И надежда только одна: на участие живых. Надежда на память о тебе, и все.

В другом стихотворении, написанном четырьмя годами позже, поэт говорит об этом вполне ясно: «Ты дура, смерть: грозишься людям / Своей бездонной пустотой, / А мы условились, что будем / И за твоею жить чертой // И за твоею мглой безгласной, / Мы – здесь, с живыми заодно».

И дальше поэт показывает, как же возможна связь живых и мертвых, демонстрирует это чудо слышания «в вечности друг друга»: «Ты это слышишь, друг-потомок? / Ты подтвердишь мои слова?..»

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Большая книга

Похожие книги