Пейзаж урбанистический: уходящие во мрак рельсы, лестницы, коридоры, семафоры, указатели, фонари, галереи, как в ГУМе, кабинеты, столы. «Строгий свет от фонарей, / Сухость в атмосфере». Напоминает подземную Москву. А еще и чиновничий Петербург времен Акакия Акакиевича: все эти столы и двери, кабинеты. А главное – дух бумажно-чернильный, дух канцелярии: здесь никуда без подписи, печати, справки, указания. Гоголевские отголоски в поэме очень внятны. Даже иногда так и кажется, что Тёркин попал в мир «Шинели». Здесь «…мертвец / Подшивал бумаги», а разве Акакия Акакиевича не мертвецы окружали? И этот мертвец, что подшивал бумаги, в ответ на вопрос, где тут солдату приютиться,
Хождение Тёркина по наркомзему напоминает воздушные мытарства православной христианской традиции. Душа усопшего там поднимается от одной пограничной заставы, как образно называет эти пункты расспросов комментатор письменного памятника под названием «Мытарства души блаженной Феодоры», к другой, где душа подвергается дотошным допросам с пристрастием. На первой такой заставе Феодору уличали в грехах празднословия, брани, в грехах языка. Потом было мытарство лжи, чревоугодия, скупости, злобы, убийства, блуда и так далее. Феодоре помогали восходить сквозь мытарства два светоносных юноши. А допросы вели бесы.
Тёркин вначале шел один. Заставами на его пути были «столы». Но, между прочим, первый такой стол меж «приземистых колонн» Твардовский так и называет: «Первая застава».
Испытания, которым подвергается Тёркин, как будто и не столь серьезны. Вот ему читают внушение о том, что и на том свете необходимо соблюдать порядок и вести учет по всей форме. А когда он вопреки этой нотации вольничает и просит воды глоток, следует шутка про пиво: «И довольны все кругом / Шуткой той злорадной. / Повернул солдат кру-гом: / – Будьте вы неладны…» И тут невольно думаешь: а кто эти они, что говорят, ухмыляются, заносят
Дальше – «Стол проверки». Здесь тоже не все гладко, от Тёркина требуют автобиографию, а она уже ведь написана, и это «Книга про бойца» (словно первая книга «Дон Кихота», о написании которой рыцарь и его слуга узнают в книге второй). Как же может Тёркин что-то дописывать, если вовсе не поэт. Тут солдату грозят, что и поэта еще проверят. И, опасаясь, что в этом столе чего-нибудь «от себя» пришьют к делу, солдат берется за «автобио».
Стих этой автобио полон иронии. Тёркин с юмором и симпатией живописует деда, что сеял рожь, не ездил за границу, выпивал, терял в сенях шапку и ругался с бабкой, уклонялся от работы над собой, потому и не рос, а даже укорачивался. Это, конечно, явное издевательство над «происхождением» и тому подобными социальными подробностями, за которые так беспощадно гнобила молодая советская власть. В этом стихе и сам Твардовский возвращает удар всем борзописцам, шельмовавшим его за якобы кулацкое происхождение.
«Стол» иронии не понял, а прицепился к фотокарточке, вернее, к отсутствию оной…
Мытарства Тёркина – бюрократические. Эти мытарства и прижизненные, на которые были обречены миллионы соотечественников солдата. Так что, живописуя
Бюрократическая пытка продолжалась, и на мертвого, как все считали, Тёркина исписали «толстых три тетради». Потом подвергли его испытанию мертвой водой. А солдат наперекор всему жаждал воды обыкновенной, простой, и в контексте всего происходящего эта вода приобретает свойства сказочной, живой. И ведь еще воды изначальной. «Книга про бойца» начинается с небольшого гимна воде. Это начало речи, как исток большой реки. И Тёркин на том свете словно бы именно на это начало и намекает, словно бы подпитывается от тех же источников. И сам автор как будто хочет почерпнуть прежних сил, вдохновения где-то там, где начинался необыкновенный «Василий Тёркин». Ведь прошло уже много лет. И можно ли добиться успеха? Нет, не успеха, не то слово. Возможен ли вновь тот же отзвук, вызовет ли новая вещь то же мощное эхо, что сопровождало появление каждой свежей главы «Василия Тёркина»?