Он подвез Ольгу до угла ее улицы и долго еще стоял в темноте. Идти некуда было. Маше он и раньше, бывал грех, изменял, но сегодня... да и не в этом было дело — Маша виделась где-то в стороне от его проблем, от его кривой дороги, ей сюда нельзя было. Тут все не так уже пошло-поехало. Пытался думать о ребенке, но это уж совсем не получалось... Маша была слишком хороша для него, она была из какой-то другой оперы, это ему всегда было ясно.
Ткнул музыку — тамбовский шансонье рвал и рыдал в ля-миноре, топтал судьбу и плакал о маме. Пьяный организм подполковника Тихого хлюпнул носом, гордо приподнял голову и потребовал водки. Выпить было не с кем... не выпить, а чтобы поговорить. С кем мог он... кому мог доверить эти свои вопросы. Никому! Если бы не бабки, а просто по-человечески, тогда другое дело. Он бродил мыслями по поселку и с удушающим спокойствием понимал, что это с ним уже давно. Никого вокруг не осталось, так, всякая шушера. Развернул машину в сторону магазина и на крыльце столкнулся с отцом Васьки Семихватского. Сначала не узнал широкую в плечах и плоскую, без живота, стариковскую фигуру. А узнав, вскинулся пьяно:
— Здорово, Иван Михалыч... от, ёлки-палки... давай выпьем? — и попросил, и потребовал.
— Я с ментами не пью! Руку пусти! — Старик попытался освободиться, но Тихий прямо вцепился ему в локоть.
— Я тебя прошу, батя... слушай... я... может, уже не мент!
Женщина выходила из магазина, дверью нечаянно толкнула, Тихий посторонился, оскользнулся, Иван Михалыч поймал его за куртку:
— Чего такое? Не с Васькой? — Голос у старика, все еще басистый с хрипотцой, откуда-то из глубин выдал тревогу.
— Не-е... — Движения подполковника были не очень тверды, но голова соображала как будто ясно, он прямо в лицо Ивана Михалыча глядел. — Мне выпить надо...
Столько честной мольбы было в глазах Тихого, что старик нахмурился, выдернул руку из его лап и полез за сигаретами. Достал их, но, видно, передумав, сказал:
— Ко мне пойдем! — и, не глядя на Тихого, двинулся с крыльца.
Старуха Ивана Михалыча лежала с больными ногами, он сам порезал сала, луковицей хрустнул на четыре части, холодной картошки вывалил из кастрюли в миску. Стопки поставил. Выпили не чокаясь. Тихому и хотелось вывалить свою боль, да он уже забыл, в чем собственно она. О Маше язык не поворачивался говорить, он тужился вспомнить что-то еще, о чем думал только что, сидя в машине, но лишь вздыхал пьяно и качал головой. Дед жевал сало, не сильно добро поглядывая на начальника своего сына.
— Как там Васька мой? Служит тебе? — спросил неожиданно.
— Сняли меня, Иван Михалыч, — ответил Тихий безразличным голосом, — не нужен больше...
— Это хорошо, — спокойно произнес старик и стал снова разливать по рюмкам, — всех бы вас сняли к едреней фене! Только лучше было бы!
Тихий согласно мотнул головой и уставился на деда. Глаза у того были неожиданно голубые. Лицо одубело глубокими старческими морщинами, нос, сломанный когда-то, сросшийся горбом и с косым шрамом, веки красные... лицо у Ивана Михалыча было крепко поношенное, а глаза глядели двумя васильками. Чуть, может, мутноватыми.
— Что смотришь, давай выпьем, чтоб вас совсем отменили к едреней фене, и люди чтоб снова могли быть людьми!
Выпили. Занюхали оба хлебом. Закусывать не стали.
— Это вы мне Ваську испоганили. Пусть бы и отсидел тогда, а человеком остался. — Дед положил свой кусок хлеба на стол.
— Ну, ты даешь, Михалыч, ты ж всю жизнь с законом не дружил, кто тебя трогал? А теперь отменить нас! Что мы тебе сделали?
— Я нарушал? — не то спросил, не то утвердил дед.
— А то нет? И браконьерил, и золото мыл! Трактором, — Тихий развел руки, — трактором своим ручьи вскрывал! Думаешь, мы не знали?
— Я старый уже, я все об этом знаю. Дед мой тоже и рыбу ловил, и золото артелью мыли, а закон не нарушал! Законно все было в те времена! Так все было устроено. Это коммунисты людям верить перестали и ментов везде напихали, как собак нерезаных. А мы все стали ворами.
Дед подкурил сигарету и продолжил неторопливо, хмуро поглядывая на Тихого:
— Но даже при коммунистах лучше было! Я вот мыл! Ага! — Старик накрыл корявой, не выпрямляющейся уже пятерней четверть стола. — И понимал, что нарушаю, возьмут — сяду. Все ясно было — они ловят, я бегаю. А сейчас что? Я перед кем нарушаю? Перед вами? Так вы же первые воры? Откуда у Васьки столько денег? А?! Только у воров хоть понятия есть, а у вас и этого нет! Вы воруете, а чуть что, за государственную жопу прячетесь!
Тихий молчал.
— И вот среди вас... сук конченных... мой сын... — Старик насупился недобро, голубого совсем не осталось в щелках глаз, глотнул кадыком, пристально глядя на Тихого, встал и, подойдя к двери, распахнул ее: — Иди-ка ты отсюда, прости Господи...