— Но это что! Я расскажу тебе удивительный случай, — как бы вся встрепенувшись, оживляясь и блестя глазами продолжала Екатерина, — слушай, князь… В 1742 или 1743 году я была с матерью моей в Брауншвейге у вдовствующей герцогини, — у которой мать моя была воспитана. И та герцогиня, и мать моя принадлежали обе к дому Голштинскому. Случилось тут быть епископу Корвенскому, и с ним было несколько каноников. Между ними находился один из дома Менгденов. Сей каноник упражнялся предсказаниями и хиромантией. Мать моя вопросила его о принцессе Марианне Бевернской, с которой я была весьма дружна и которая по своему доброму нраву и красоте была всеми любима. Вопрос моей матери заключался в том — не получит ли эта принцесса по своим достоинствам корону? Но Менгден ничего не ответил, а, взглянув на меня, сказал: «На лбу вашей дочери вижу короны, по крайней мере — три». Мать моя приняла то за шутку, но он объявил ей, что все исполнится и чтобы она никак в том не сомневалась. Затем он отвёл её к окошку, и она после уже с прекрайним удивлением сказала, что он ей чудес наговорил о высокой судьбе моей, таких чудес, что она ему о том и говорить запретила! Мне же она уже здесь, в Петербурге, сказала, что Менгдена предсказания исполняются, и более этого я от неё узнать не могла…
Екатерина замолчала и глядела задумчиво, очевидно, отдаваясь далёким воспоминаниям.
— Да, это весьма знаменательно, — сказал Потёмкин, — и зачем же после этого такое пренебрежение к моему Фениксу, государыня? Если каноник Менгден сделал родительнице вашей удивительные, исполнившиеся предсказания, то почему приезжий итальянец не может обладать подобным же даром? И он обладает им, да кроме того, обладает такими знаниями, каких, наверное, не было у Менгдена. Коли угодно, не верьте мне и считайте меня за легковерного, одураченного человека… Но ведь он здесь, и вы можете сами убедиться — обманщик он или нет. Я уверен, что он не хуже Менгдена сделает предсказания…
— Только дело в том, что мне вовсе не надобны никакие предсказания, — спокойно и серьёзно проговорила императрица, — я нахожу всё это излишним, нахожу, что не следует очертя голову пускаться в таинственные лабиринты, ибо в сих лабиринтах весьма легко заблудиться.
— Однако именно эти лабиринты и привлекательны! — воскликнул Потёмкин. — Быть может, в блужданиях по ним и заключается единственный смысл нашей жизни!
Екатерина задумалась.
— Для тех, кто, как ты, недоволен жизнью… Но я жизнью довольна, моя жизнь полна… Я люблю идти прямо с открытыми глазами, по твёрдой почве. У меня, как тебе, князь, известно лучше, чем кому-либо, большие обязанности, и для того, чтобы исполнить их добросовестно, я должна владеть всеми своими силами и способностями. У меня остаётся время на отдых и забаву; но то, чем ты увлечён, далеко не забава… Однако, послушай, мне всё же бы не хотелось, чтоб тебя поднимали на смех и дурачили, а потому я, пожалуй, готова на несколько минут принять этого человека и разглядеть, что он такое… не в уборной только — там, наверное, кто-нибудь дожидается уже, и там ему вовсе не место… проведи его прямо сюда коридором… Только что ж он — один или с ним его главная сила?
— Какая сила?
— Какая? Черноглазая, та самая, которая, думается мне, и притягивает светлейшего в лабиринты… Ты мне, конечно, и не заикнулся об этой силе, но я, как видишь, тоже имею некий дар… я тоже отгадчица…
Потёмкин засмеялся.
— Верно отгадали, матушка-царица, — сказал он, — не солгали вам, точно черноглазая, как и подобает итальянке… Только где уж меня взять этой силой, и если бы у моего Феникса ничего кроме этой силы не было, не привёл бы я его сюда!
Он смеялся, а между тем манящий соблазнительный образ Лоренцы был перед ним. Этот образ вот уже несколько дней не покидал его и то и дело заставлял горячо биться его скучавшее, холодевшее сердце. Присутствие Лоренцы теперь ему было необходимо. Он ни на минуту не задумывался над тем, какая она женщина, кто она, умна или глупа, добра или зла. Его нисколько не интересовало, что такое она говорила, какие мысли и чувства высказывала, как поступала. Он просто любил глядеть на неё, слушать звук её голоса. Он любил каждое её движение, шелест её платья, он чувствовал её присутствие, её близость, её тонкую своеобразную, душистую атмосферу. Эта атмосфера его опьяняла, туманила ему голову…
Он уже сказал себе, что Лоренца ему необходима и что она должна принадлежать ему. Возможно ли это, честно ли, благовидно ли — ему даже не приходили в голову подобные вопросы, ибо если б они пришли, он решил бы, что невозможно, нечестно и недостойно. Но эти вопросы не могли прийти ему в голову — он давно отвык от них, давно жил на какой-то исключительной высоте, где существовал только один закон: его воля, его порыв, его желание, немедленно же приводимое в исполнение…
Знакомый голос отогнал его капризную, манящую грёзу:
— Я жду, князь, нечего мечтать о черноглазой итальянке — успеешь.
Он вышел.
XVIII