Положение старого князя было ясно для Юрия Кирилловича: сам больной, приведённый могучим магнетизмом и волей сына в состояние ясновидения, подробно рассказал ему свою болезнь, представил ему полную картину своего разрушившегося организма. Из этих сведений, в которых не могло быть ошибки, Захарьев-Овинов видел, что вся работа в теле отца, работа, необходимая для жизни, происходит совершенно неправильно; что некоторые важные внутренние органы бездействуют, парализованы, изменены.
Когда человеческое тело приведено болезнью именно в такое состояние, смерть является неизбежной и близкой. Всеобщее разрушение органов, хаотический беспорядок в их взаимодействии, полнейшая дисгармония механизма, ход которого, то есть жизнь, основан на гармонии — всё это и есть процесс умирания, агония. Болезнь князя была такого рода, имела такое течение, что последний её период неизбежно должен был оказаться тихим, без страданий. А между тем, несмотря на все усилия сына, больной страдал, умирание затягивалось. С князем происходило именно то, что народ обозначает словами «земля не берёт». Смерть пришла, а человек не умирал, не мог умереть.
Что же это значило? Какая тому была причина? Захарьев-Овинов знал, что причина кроется не в материи, а в духе, что нечто мешает духу покинуть свою земную оболочку, свою временную одежду, хотя эта одежда уже давно в лохмотьях. Духу страшно тяжко в этих ужасных лохмотьях, но никакая сила не может помочь ему, пока не устранена причина, лишающая его свободы…
Следует найти эту причину и освободить дух.
Был вечер, и полная тишина стояла во всём доме. Только маятник глухо отбивал уходившие в вечность мгновения, только умиравший тяжело вздыхал на своей кровати. В углу за китайской ширмочкой, оставлявшей в тени большую часть просторной и высокой комнаты, горела лампа. В другом углу слабое мерцание лампады золотило большой киот, наполненный родовой княжеской святыней — иконами в тяжёлых ризах, усыпанных жемчугом и разноцветными камнями.
Захарьев-Овинов, поднявшись с кресла, в котором задумчиво сидел у кровати отца, подошёл к двери, запер её на ключ, спустил занавес и затем, неслышно ступая по мягкому восточному ковру, опять вернулся к кровати. Но он не сел в своё кресло, он остановился перед кроватью, склонился над нею и устремил на отца свой холодный, властный взгляд…
Старик внезапно открыл глаза, и в них изобразился ужас. Потом глаза закрылись, открылись снова, но теперь в них уже не было ужаса, они превратились в глаза мертвеца стеклянные, безучастные, неподвижные.
Захарьев-Овинов отступил шаг, другой — и вот старый князь, давно не бывший в состоянии не только подниматься, но даже и поворачиваться без посторонней помощи, сразу, как кукла на пружине, вскочил с кровати и встал перед сыном… Нельзя себе было представить ничего ужаснее этого умиравшего, парализованного старика, стоявшего теперь навытяжку, будто под ружьём, с этими мёртвыми, страшными глазами, зрачки которых неестественно расширились. Страшной и свирепо жестокой казалась сила, поднявшая этот труп и превратившая его в окаменелость, неведомо каким образом не падавшую, твёрдо державшуюся как бы в насмешку над всеми известными физическими законами.
Но Захарьев-Овинов не замечал ничего этого. Лицо его было спокойно и серьёзно.
— Отец, — произнёс он тихо, но таким властным голосом, которому нельзя было не повиноваться, — требую, чтобы ты отвечал мне.
— Я в твоей власти… приказывай… спрашивай… я буду отвечать, — пронёсся в тишине комнаты глухой, унылый, будто замогильный голос.
— Отчего ты страдаешь?
— Оттого, что не могу освободиться, не могу сбросить с себя тело и чувствую все изменения, в нём происходящие… Мои мучения ужасны… их редко кто испытывает, ибо те изменения, которые происходят в моём теле, бывают обыкновенно уже после смерти, то есть после более или менее полного освобождения духа, а потому если дух и ощущает их, то в самой незначительной степени… Мой же дух не в силах выйти из тела, соединён с ним, и потому земное «я», всё ещё состоящее из соединения духа и материи, испытывает медленное, останавливающееся, а следовательно, ещё более мучительное разложение материи. Невыносимее этих страданий ничего быть не может…
— Отчего же твой дух не в силах выйти из тела?..
Наступило несколько мгновений глубокого, страшного молчания. Живой труп оставался всё таким же неподвижным; глаза его с расширенными зрачками были всё так же бессмысленно устремлены прямо вперёд и ничего не отражали, но на измождённом лице изобразилось отчаянное, немое страдание.
Захарьев-Овинов поднял руку и неумолимым, беспощадным голосом произнёс:
— Отвечай!
Сдавленный стон вырвался из груди старика.
— Пощади! Не спрашивай! — прошептали, с трудом разжимаясь, закоченевшие старческие губы.
Но великий розенкрейцер будто не слышал этого стона, этой мольбы. Глаза его метнули искры, и он повторил с удвоенной, тяжёлой и твёрдой как камень силой:
— Хочу! Отвечай!..
Опять глухой стон пронёсся по комнате. Живой мертвец, подавленный чужой волей, видимо, испытывавший невыразимые муки, всё ещё пробовал бороться.