Был майский день, холодный и солнечный, у новенькой пристани сновали встречающие: встревоженные, счастливые. Парадно построились гвардейцы; школьная самодеятельность делегировала ладный духовой оркестрик. Местная элита, от главврача больницы и директора ДК до директоров заводов, жалась поближе к Колуну, стоявшему в окружении замов и народных дружинников. (Новый губернатор вёл себя очень аккуратно; глаза у него были трезвые, строгие, щёки – гладкие, государственные. Колун не трусил и не переигрывал и, как ни скрывал, не мог скрыть, что назначение его бесконечно радует. Порою серых кардиналов перестаёт устраивать их неброский цвет.)

Все были немного растеряны. Нева, больше не скрытая полосой отчуждения, всех немного пугала. Общественные работы, не прекращавшиеся полтора месяца, влетели Канцлеру в копеечку («Откуда он берёт деньги?» – спросил я Молодого. «Свои башляет», – ответил Молодой, подумав. «А откуда у него столько своих?»), но результат того стоил. Полтора месяца полторы сотни человек вырубали, разгребали, вывозили, копали-копали, сажали-сажали, скребли-чистили, красили и, не последнее, поддерживали народившийся порядок. (И мы въяве увидели, какое это многотрудное, печальное дело – поддержание порядка.) Теперь у Финбана появился собственный Променад: с чистым берегом и пристанью, клумбами, газонами, аллейками и скамейками. Народу, боязливо гулявшему среди этого великолепия, делалось страшно и сладко, словно он впёрся в барский дом с парадного входа. Но чтобы народ, приобщаясь к культурной жизни, не борзел, на Променаде круглосуточно дежурили дружинники Миксера.

Мы смотрели, как лёгкий белый катерок, вышедший из-за излучины, невесомо несётся по сверкающей воде: средь бела дня, при всём народе. Это было равносильно полёту в космос.

Городские набережные, напротив, будто вымерли. Никто не явился, отменив по такому случаю прогулку, вульгарно поглазеть на триумф злой воли. Люди, помнившие Канцлера ребёнком и молодым человеком, люди, для которых он был «Платонов» и «Коля», тогдашние юноши и матроны ответили на его растущую славу улыбкой брезгливого и чопорного недоумения, словно написали на своих лицах: а кто это?

Тут было вот что: восставший из грязи, как он посмел напомнить о себе иначе чем смиренно меланхолической ламентацией, жалобами, которые трогательны лишь постольку, поскольку в них раздавлена всякая гордость.

Ни в чём не повинный лично, он был принесён в жертву – и можно представить изумление, а после гнев жрецов и зрителей, когда священная, искупительная жертва в приличном розовом веночке то ли изворачивается, то ли, что точнее, твёрдым, наглым движением отводит от своего горла руку с ножом. Ах, да уж лучше бы он изворачивался! Публике причитается катарсис! Безжалостная судьба, неумолимый рок должны крушить и топтать, а они, наблюдая и поучаясь, – проливать отрадные слёзы. Вместо этого городские оказались перед выбором: показать Платонову, что им недовольны, или показать, что его для них не существует, и выбор был безгранично тягостен, потому что сделать хотелось и то и то.

Я бился сам с собой об заклад, гадая, куда он первым делом посмотрит, сойдя на берег. Разумеется, Канцлер и с воды уже мог наглядеться на набережную и туманные дали Стрелки и П.С., а ждущие его люди, как он должен был понимать, жадно ухватят и истолкуют каждую мелочь: поворот головы, движение глаз. (И в кривотолках, пересудах утонет, оставив наверху лишь своё значение, сам жест: повернул Канцлер голову, скосил глаза или так-таки встал спиной.)

Но я ведь знал – я неоднократно видел! – как мучительно и нерассуждающе Николай Павлович привязан (вот точное слово, его держали канаты, цепи) к Городу. Он мог прекрасно понимать, как следует поступить, и всё равно не удержаться. Долгие годы, проведённые у окна с видом на Неву и Смольный, его не только закалили, но и деформировали, и теперь он был как дерево на камнях, приспособившееся к скудному солнцу и вечному северному ветру, дерево живучее, и крепкое, и неспособное распрямиться. Но кто это понимал?

Всегда буду помнить, как он прошёл по сходням и остановился, глядя прямо перед собой: прямая сухая фигура в отличном костюме, серьёзные глаза, а за ним, над ним, вокруг во все стороны – вода, солнце и ветер. Их сочетание загадочным и уверенным голосом на секретном языке обещало свободу, несло её в себе, было свободой само. И не казалось странным, что этот сильный голос поддержал деспотичного, безжалостного и одержимого человека, который ради нового порядка со скрытой в нём мертвенностью идеализма сломает и уничтожит пусть уродливую, но живую систему. (Вот эти кривые деревья, мог думать Канцлер, подлежат вырубке.)

Он остановился, и Колун, потоптавшись, пошёл ему навстречу. За Колуном, в порядке чинопочитания, потянулись вящие и имущие, а за спинами вящих всё нахальнее теснились труждающиеся и обременённые.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Премия «Национальный бестселлер»

Похожие книги