Когда шел обратно, турнир поэтов был, кажется, в самом разгаре. Тонким голосом стихи читала розовая от смущения худенькая девочка с толстой косой через плечо. Обеими руками придерживала её на груди, согласно ритму слегка покивывала, а напротив ей в такт решительно мотала головой счастливая мама. Снисходительно поглядывали на обеих стоявшие отдельной кучкой неподалеку пожилые мужчины с профессионально задранными кверху подбородками и значительностью на лицах, судя по всему — здешние мэтры, настолько знакомые с Захаровым, что не стали даже привязывать своих поэтических лошадок к липам либо березам, а просто отпустили их попастись. Стоит свистнуть, и к каждому Пегас его послушно вынесется…
Сложив руки на груди, посматривал по сторонам Михаил Сергеевич Гладилин, благообразный, с ухоженной бородкой, молодой научный сотрудник Захаровского музея. Остановился рядом, и он сказал:
— Поэты из Санкт-Петербурга впервые приехали, жду…
— Лиха беда — начало, — как бы поддержал я общие надежды на будущее здешнего праздника.
Глянул на скамейку и с краю увидал одиноко лежавшую на ней американскую шляпу: неужели та самая?!
Видно, Михаил Сергеевич перехватил мой взгляд, но будто бы сам себе проговорил:
— Думал, забыли, потом гляжу — никто за ней не возвращается. Скорее всего, её просто бросили…
И я поднял палец:
— Вот!.. Как там у Александра Сергеевича насчет американской демократии?
Не мог, признаться, предположить, что любимый конек Гладилина тоже мирно пасется неподалеку.
— Что вы имеете в виду? — спросил с интересом. — Если черновик письма к Чаадаеву, там вот. О государе Николае Павловиче. „Первый воздвиг плотину, очень слабую ещё, против наводнения демократией, худшей чем в Америке“… вы об этом?
И я почувствовал некоторую, скажем, скудость или, если хотите, ограниченность народного пушкиноведения: в своем лице.
— Признаться, я другое…
— Если о мемуарах Анненковой, Вера Ивановна сообщает, что во время общего разговора у великой княгини Елены Павловны, Александр Сергеевич… это дословно. Якобы сказал: „Мне мешает восхищаться этой страной, которой теперь принято очаровываться, то, что там слишком забывают, что человек жив не единым хлебом.“ Как понимаете, это больше цитация Веры Ивановны, но суть, суть… Или вы о том, что американская демократия — мертвечина?
— Как раз об этом: имел в виду свидетельство Гоголя…
— Это лучше по первоисточнику, — и Гладилин развел руками. — В точности повторить Николая Васильевича!..
„В точности“ я потом тут же нашел дома в Кобякове и приник к тесту глазами с чувством того самого „глубокого удовлетворения“, помните?
Приходит оно и сейчас к нам — бывает!
Размышления Пушкина о самодержавии и роли монарха со слов Гоголя: „Зачем нужно, — говорил он, — чтобы один из нас стал выше всех и даже выше самого закона? Затем, что закон — дерево; в законе слышит человек что-то жесткое и небратское. С одним буквальным исполненьем закона недалеко уйдешь; нарушить же или не исполнить его никто из нас не должен; для этого-то и нужна высшая милость, умягчающая закон, который может явиться людям только в одной полномощной власти. Государство без полномощного монарха — автомат: много-много, если оно достигнет того, до чего достигнули Соединенные Штаты. А что такое Соединенные Штаты? Мертвечина; человек в них выветрился до того, что и выеденного яйца не стоит. Государство без полномощного монарха то же, что оркестр без капельмейстера: как ни хороши будь все музыканты, но, если нет среди них одного такого, который бы движеньем палочки всему подавал знак, никуды не пойдет концерт. А кажется, он сам ничего не делает, не играет ни на каком инструменте, только слегка помахивает палочкой да поглядывает на всех, и уже один взгляд его достаточен на то, чтобы умягчить, в том и другом месте, какой-нибудь шершавый звук, который испустил бы иной дурак-барабан или неуклюжий тулумбас. При нем и мастерская скрыпка не смеет слишком разгуляться на счет других: блюдет он общий строй, всего оживитель, верховодец верховного согласья!“ Как метко выражался Пушкин! Как понимал он значенье великих истин!»
Почему кроме прочего люблю этот достаточно длинный отрывок перечитывать — в нем мерещится отблеск одной давно занимающей меня мистической тайны…
В двадцатых годах девятнадцатого века в Санкт-Петербурге появился молодой чиновник Иван Тимофеевич Калашников, родом иркутянин, которому суждено было стать первым сибирским романистом. Ранние его книги — «Дочь купца Жолобова» и «Камчадалка» — вызвали в литературных кругах реакцию неоднозначную. «Неистовый Виссарион» Белинский не оставлял от его сочинений камня на камне.
Но вот письмо Пушкина, датированное апрелем 1833 года: «Искренно благодарю Вас за письмо, коего Вы меня удостоили. Удовольствие читателей, коих уважаем, есть лучшая из всех наград.