– Я встречал вас с Малером, – сказал он. – Хотя вряд ли вы помните. Я присутствовал на репетициях Восьмой симфонии в Мюнхене.
– Я вас помню. Хотя бы в лицо. Вы с женой были завсегдатаями мюнхенской оперы. Вас нельзя было не заметить. Он был счастлив, когда вы приходили. Я всегда называла Восьмую яблочной симфонией. Она источает аромат яблоневого цвета и яблочного пирога. И хоры, в которых столько корицы и сахара. С тех пор я не знала покоя.
– Я считаю Восьмую симфонию выдающимся произведением.
Она подошла к нему и протянула руку, стоя спиной к двери. Вид у Альмы был весьма возбужденный.
– Тогда мне подумалось, – продолжила она, – что из нас вышла бы хорошая пара. Я стала бы женой истинного немца, открытого миру, не то что Густав и Верфель, вечно обращенные внутрь себя. Даже Гропиус[8] был таким же, хотя он и не еврей. Тысячелетия печали не проходят даром.
Следует предупредить ее, подумал Томас, чтобы не вздумала заявить такое в Нью-Йорке на публике.
– Я бы вела для вас домашнее хозяйство, – продолжала Альма. – Я всегда считала, что вы симпатичнее брата. А сейчас, рядом с вами, я в этом убедилась.
Вероятно, ему следовало проявить галантность, сказав в ответ нечто подобное, но Томас был слишком занят тем, чтобы не забыть ни слова и после пересказать Кате.
За обедом Альма перескакивала с одной темы на другую.
– Я считаю, что люди, которые вечно жалуются на здоровье, заслуживают того, чтобы заболеть. Если у Густава на носу вскакивал прыщ, он был уверен, что скоро умрет. Это было смело, ибо он действительно умер молодым. Однако он и впрямь был болен. Но его смерть все равно стала потрясением, потому что он столько раз притворялся больным, прежде чем по-настоящему заболел.
Как странно, что она до сих пор говорит о Малере в таком тоне, думал Томас. С его смерти прошло тридцать лет, он признанный гений. А она до сих пор описывает какого-то недотепу, за которого ее угораздило выйти. Томас видел, как сияют ее глаза. Должно быть, своим дерзким щебетом эта женщина скрасила Малеру жизнь.
– Густав тоже любил замолкать, как вы сейчас. Это было молчание, исполненное силы. А когда я спрашивала, о чем он думает, он отвечал: «Ноты, звуки». А вы о чем задумались?
– Слова, предложения, – ответил Томас.
– Мы с мужем хотим, чтобы вы с Катей переехали в Лос-Анджелес. Мы намерены там обосноваться. Муж планирует заняться сочинением сценариев, по крайней мере, так он задумал. Мы просмотрели список тех, кто там живет, и, кроме Шёнбергов, там не на кого положить глаз.
– Как вам Шёнберги? – спросил Томас, пытаясь отвлечь внимание от того факта, что Генрих с Нелли, которые тоже собирались жить в Лос-Анджелесе, в списке Альмы не значились.
– Это настоящая Вена.
– Что это значит?
– Он сосредоточен только на музыке. Все остальное не важно. Ну, кроме потомства. О нем он заботится, как и его жена. Они люди прямые и честные, и все, о чем они говорят, заслуживает внимания. Это и есть Вена.
За столом Томас заметил, что лямка соскочила с плеча Нелли, открыв часть бюстгальтера. Дерзкий тон Альмы заставлял Томаса вспоминать о Германии, которую он потерял, но и вызывающее поведение Нелли не оставляло его равнодушным. Если Альма напоминала ему молодых богемских женщин из мюнхенских кафе, Нелли перенесла через Атлантику повадки барменш и продавщиц, развязность которых граничила с презрением, – уж они-то знали себе цену.
Он впитывал акценты обеих женщин, словно лакомился блюдами из детства.
– Я тоскую по калифорнийскому солнцу, – сказала Нелли. – А вы? Лос-Анджелес кишит автомобилями, а я обожаю автомобили. Люди восхищаются Америкой. Они не жили в Принстоне, вот что я вам скажу! На прошлой неделе мне захотелось выпить. Не просто выпить, а пропустить рюмку в баре. И я пошла вдоль дороги. И что же? Ни единого бара в окрестностях! Я спросила прохожего, и он заявил мне, что в Принстоне вообще нет баров. Вы можете такое представить?
– Вы в одиночку ходили по улицам в поисках бара? – спросила Альма.
– Да.
– У нас в Вене было особое название для таких женщин.
Нелли встала и медленно вышла из столовой, оставив блюдо недоеденным.
– Из всех композиторов новой венской школы, – продолжила Альма, обращаясь исключительно к Томасу, – самый талантливый и оригинальный – это Веберн. Впрочем, поскольку он не еврей, ему достается меньше всех внимания.
– Но он не пишет опер, – сказал Голо.
– Потому что никто его об этом не просит. Почему бы не попросить? Только потому, что он не еврей!
Катя положила руки на стол и шумно вздохнула. Генрих и Верфель выглядели смущенными.
– Моя жена, когда выпьет, – сказал Верфель, – любит порассуждать о еврейской расе. Я надеялся, она оставит эту привычку за океаном.
Из соседней комнаты раздался треск. Игла проигрывателя опустилась на металлическую поверхность, а поскольку проигрыватель был включен на полную мощность, звук был невыносимый. Затем стало слышно, как небрежно поставленная игла царапает пластинку, и внезапно джазовая мелодия заполнила дом.
Катя крикнула:
– Выключите!
Нелли вернулась в гостиную с бокалом в руке.
– Я решила поддать жару, – сказала она.