– Нет. Когда я была маленькой девочкой, я даже не знала, что я еврейка.
– Но вы хотели быть воспитаны в вере?
– Иногда. Но мой отец не желал, чтобы мы жили отдельно от тех, кто нас окружал.
– Они не делают различий между теми, кто ходил в синагогу, и теми, кто никогда туда не ходил.
– Я знаю.
– В будущем, если оно когда-нибудь наступит, в Европе не останется евреев. Вы будете ходить по улицам городов в Шаббат и видеть только духов.
– Мы туда не вернемся, – сказала Катя.
Молодой человек сделал Кате знак, чтобы она вывела его из дома.
На следующее утро Томас позвонил в офис президента, заявив, что не настаивает на личном разговоре с Рузвельтом, но хотел бы обсудить с каким-нибудь высокопоставленным чиновником весьма важную тему.
Когда ему перезвонили, Томас пересказал то, что услышал от вчерашнего гостя про лагеря.
– Мне хотелось бы знать, верна ли эта информация.
Чиновник сказал, что перезвонит.
На следующий день с Томасом связался помощник госсекретаря Адольф Берли, который весьма дружелюбно начал разговор с просьбы Томаса и Кати о предоставлении американского гражданства. Затем перешел к вопросу здоровья президента, не сказав ничего конкретного. Когда он начал расспрашивать Томаса о его семье, тот резко прервал его и попросил вернуться к лагерям.
– Все еще хуже, чем мы думали, – сказал Берли. – Гораздо хуже. Сценарий, который вы описали моему коллеге, – так вот, вы совершенно правы.
– Сколько людей об этом знают?
– Об этом знают. И скоро будут знать многие.
Выступления Томаса для Германии были организованы Би-би-си. Вначале его речи начитывал по-немецки лондонский диктор, теперь он сам записывал их в Лос-Анджелесе. Запись посылали в Нью-Йорк, откуда передавали по телефону в Лондон, где проигрывали перед микрофоном.
– Это похоже на волшебство, – сказал он Кате, – но это не оно, а результат чудесных английских слов: «organization», «determination»[11].
Он пытался вообразить испуганного и одинокого человека в Германии. В темной комнате или квартире, приглушив звук, чтобы не услышали соседи, он припал к радиоприемнику. Раньше на своем заплетающемся английском он выступал перед американцами, теперь открыто говорил по-немецки. Используя язык разума и гуманизма, Томас обращался к чувству порядочности.
– Немецкий писатель, – говорил он, – взывает к тем, чья личность и чья работа объявлены вашими правителями вне закона. Поэтому я счастлив воспользоваться возможностью, которую мне предоставило британское радио, чтобы время от времени рассказывать обо всем, что вижу в Америке, великой и свободной стране, в которой я обрел дом.
Порой ему было трудно сдержать гнев, говоря о покорности простых немцев, которая день ото дня все меньше заслуживала прощения.
– Те преступления против человечности, которые совершают мои соотечественники, – заявлял Томас, – столь чудовищны и непростительны, что мне трудно представить, как в будущем они смогут жить среди других братских народов как равные среди равных.
Томас гадал, помнят ли слушатели, что он говорил во время предыдущей войны, и спрашивают ли себя, не тот ли это человек, который теперь заявляет, что Германия ничем не отличается от прочих наций и ей свойственны присущие им пороки и добродетели?
– На этом стоит мир, – продолжал Томас. – По своей природе Германия ничем не отличается от других стран. Сейчас она окружена врагами, которых сама же и создала. А варварские преступления против еврейского населения не подлежат прощению. Чтобы спастись, Германия должна проиграть.
Если он сумел изменить свои воззрения столь радикально, то и его соотечественники способны пересмотреть свои взгляды. Если он смог прислушаться к голосу разума, то и другие смогут.
В студии Томас старался, чтобы голос звучал мягко и сдержанно. Он надеялся, легкой дрожи достаточно, чтобы дать понять слушателям глубину своих чувств.
Когда в конце года вернулась Эрика, ее ждало письмо из ФБР, в котором ее приглашали на беседу. Они хотели знать имена тех, кто был вовлечен в немецкое антифашистское движение до 1933 года и ныне проживал в Америке.
Наблюдая с веранды двух выходящих сотрудников ФБР, Катя заметила, что, вероятно, Эрика изрядно их потрепала. Они выглядели счастливыми, что все закончилось.
Несколько дней Эрика металась между яростью и желанием написать статью, прочесть лекцию или дать интервью о том испытании, которое она пережила, и сильнейшим раздражением.
– Какие вопросы они задавали! Как плохо они информированы! Как навязчивы и совершенно лишены деликатности!
Из последнего замечания Томас заключил, что сотрудники ФБР расспрашивали Эрику о ее отношениях с женщинами.
Он испытал почти облегчение, когда пришло письмо на бланке ФБР, в котором его просили о встрече, желательно в месте постоянного проживания. То, что он тоже был в их списке, заставит Эрику понять, что свет не сошелся на ней клином.
– Если меня спросят о тебе, – сказал Томас Эрике, – я отвечу, что я твой бедный, ни о чем не подозревающий отец, которому никто ничего не рассказывает.
– Они обвинят тебя в том, что ты коммунист, – сказала Эрика.
– То-то обрадуется Брехт.