В 1850 году в науке лишь посмеялись бы над подобными фантазиями, но в 1900-м большинству ученых, насколько мог судить историк, было уже не до смеха. Но если бы какой-нибудь растерявшийся, но усердный последователь великих умов нашел в себе достаточно смелости спросить своих собратьев, куда их несет, то, скорее всего, получил бы ответ, что они и сами не знают – куда-нибудь между миром анархии и порядка. Но в будущем им, как никогда прежде, надлежало быть честными перед самими собой, иначе их ждали потрясения даже большие, чем их последователей, когда те дойдут до конца. Если рассуждения Карла Пирсона о вселенной были справедливыми, Галилею, Декарту, Лейбницу, Ньютону и иже с ними следовало остановить прогресс науки еще до 1700 года. В 1900 году ученые были попросту вынуждены вернуться к единству, так никем и не доказанному, и порядку, ими же нарушенному. Они свели мир к ряду связей с собственным сознанием. Они свели свое сознание к движению в мире движения, происходящем в том, что их касалось, с головокружительным ускорением. Оспаривать правильность выводов науки история не имела права: наука вступила в такие области, где едва ли сотня-другая умов во всей вселенной могли разобраться в ее математических процессах. Но бомбы хоть кого научат, и даже беспроволочного телеграфа и воздушного корабля было вполне достаточно, чтобы сделать необходимым преобразование общества. Человеческий ум – коль скоро возможна аналогия между ним, с одной стороны, и законами движения, с другой, – вошел в сверхмощное поле притяжения, из которого ему необходимо было немедленно вырваться, обретя состояние нового равновесия, подобно комете Ньютона, чтобы затем полностью разрушиться, подобно метеоритам в земной атмосфере. Раз человеческий ум стал вести себя как взрывчатое вещество, ему необходимо было восстановить равновесие; раз он стал вести себя как растительный организм, ему необходимо было достичь пределов своего роста; раз он стал вести себя как первые создания мировой энергии – ящеры и акулы, он, стало быть, уже достиг пределов своего распространения. Если сложности, встающие перед наукой, будут расти вдвое или вчетверо каждые десять лет, то вскоре даже математика не сможет этого выдержать. Средний человеческий ум не выдерживал уже в 1850 году, а в 1900-м и вовсе не понимал стоящей перед ним задачи.
К счастью, историк не нес ответственности за эти проблемы; он принимал их так, как предлагала наука, и ждал, когда его научат. Ни с наукой, ни с обществом у него не было разногласий, и на роль авторитета он не претендовал. Он так и не сумел обрести знаний, тем паче кому-то их передать; и если порою расходился во мнениях с американцами девятнадцатого века, с американцами двадцатого он не расходился ни в чем. Этим новым существам, родившимся после 1900 года, он не годился ни в наставники, ни даже в друзья и просил лишь об одном – чтобы самого его взяли в ученики, обещая быть на этот раз во всем послушным, даже если его будут попирать и топтать ногами, ибо видел, что новый американец – детище энергии угля, явно неисчерпаемой, и химической, и электрической, и лучевой, и других новых видов энергии, еще не получивших наименования, – по сравнению со всеми иными прежними созданиями природы есть не иначе как бог. И при современном темпе развития начиная с 1800 года все американцы, дожившие до 2000 года, надо полагать, будут уметь справляться с беспредельными мощностями. Все они смогут разобраться в сложнейших явлениях, не доступных даже воображению нынешнего и более раннего человека. Они будут решать задачи, далеко выходящие за пределы компетентности общества нынешнего и более ранних периодов. Девятнадцатый век будет восприниматься ими в той же плоскости, что и четвертый – оба в равной мере младенческие, – и вызывать удивление тем, что жившие тогда люди при всей скудости своих познаний и ограниченности средств сумели столь многое сделать. Возможно, им даже захочется вернуться назад, в год 1864-й, и посидеть с Гиббоном на ступенях Арачели.