— Да неужели вы думаете, что итальянский актер бывает известен где-нибудь, кроме Италии? Я говорю об актере, а не о певцах.
— Чувствую… А Ристори?
— Видели вы Ристори?
— Нет, не видал, но о ней много говорят.
— И я не видал, и я знаю тоже, что о ней много говорят. А знаете ли, почему говорят и именно говорят во Франции?.. Потому что во Франции была Рашель, — а такое необычайное явление как-то требует всегда сравнений и сличений… Я думаю, что если б какая-нибудь эфиопка приехала в Париж играть роли Рашели на эфиопском языке — французы и ее бы сравнивали с Рашелью… А кстати, — окончил Иван Иванович… — Не совестно вам было написать ваше стихотворение «Рашель и правда»?
— Да вы где и в чем видели Сальвини? — спросил я, не отвечая по многим причинам на его вопрос*.
Иван Иванович лукаво-мягко взглянул на меня и отвечал:
— В Риме — и во всем, в трагедиях Альфиери и в «Отелло» Шекспира… даже во французских драмах ходил я его смотреть, как хаживали мы, бывало, смотреть Мочалова в «Скопине-Шуйском»* и в «Уголино»…* Но дело не в том, где и в чем я его видел. Если б я даже его вовсе не видал, мое желание видеть знаменитого итальянского актера все-таки было бы понятнее вашего цинического равнодушия.
— Permesso, signore…[100] — обратился к нему запачканный и оборванный итальянец в рыжем пальто, из которого, по общему стремлению итальянцев к их типическому костюму, он успел образовать эффектно накинутую на плеча мантилью. Слова его значили, что он желает закурить сигару — и Иван Иванович молча протянул ему свою. — Grazia tanto!..[101] — сказал итальянец и оборотился к музыкантам.
— Однако пойдемте — пора. Полчаса седьмого, — обратился ко мне Иван Иванович, взглянув на часы.
— Вот как… часы завелись! — заметил я насмешливо. — Надолго ли?
— Глупый, с позволения сказать, вопрос, мой милейший, — отвечал Иван Иванович, нисколько не смущаясь, — глупый потому, что совершенно лишний… Часы — это касса сбережения ходячей монеты, до первого востребования… Однако пора, говорю я вам.
Мы пошли.
— Знаете ли, что в вашем равнодушии, — начал опять Иван Иванович, только что мы вышли в аллею, миновавши мизерную кофейную Кашиня, — много непоследовательности… Вы вообще гораздо смелее пишете, т. е. говорите с самим собою, нежели говорите с другими… Между этим равнодушием и тем значением, которое придаете вы трагической струе в человеческой душе, лежит целая бездна. После того, что вы мне читали, именно от вас-то и надобно было ждать, что вы броситесь, как угорелый, на представления Сальвини… В сущности вы ведь ждете трагика как некоторого откровения, как подтверждения вашей внутренней веры…
— Послушайте, — отвечал я уже совершенно серьезным тоном… — То, что видел я здесь до сих пор по этой части — и в чем, как хотите, а должен все-таки выказаться тон итальянского трагизма — не могло мне дать подтверждения веры. Вспомните представление «Медеи», не истовый крик и зверообразные гримасы актрисы, позировки Язона., все это я лучше хочу видеть на площадях, где продавец разных медицинских средств, размахивая руками, с патетическим тоном рассказывает толпе об удивительной, чудесной силе своих товаров, — чем в театре. Итальянская трагедия — опера… вот это дело другое. Помните, даже тщедушная Альбертини обращалась в трагический образ в сцене восстания в первом акте «Джованны ди Гузман» — и помните в каком я был восторге. Вспомните притом, сколько раз я добросовестнейшим образом обманывал себя в своих исканиях трагического!!. Я вам рассказывал, кажется, что, увлеченный криками толпы, я не мс устоять в своем первом впечатлении от игры одного молодого актера.
— Нет, не рассказывали, — отвечал Иван Иванович. — Это очень любопытно.