По обыкновению — бездна народу, весь круг цеховых*. Я пришел поздно, в половине девятого, но все не позже Ка. Нина села, как это бывает часто, на козетке в спальне. Забавнее всего то, что когда человек что-нибудь знает за собою, ему кажется, что и все это непременно знают. К говорит с ней свободно, садится подле нее и не отходит целый вечер — а я с каждым днем глупею и глупею до невыносимости. Какими-то тактическими маневрами я наконец пробрался туда и стал против нее, стараясь придать своему положению и тону как можно более равнодушия и спокойствия. Мы говорили о вздоре, между прочим об Koat-ven — Сю*; и но что с нею? ее так видимо грызет глубокое, невыносимое страдание. Приехал К: так свободен, так непринужден, так умен… Поговоря несколько минут с m-me Korsch, он перешел к нам и очень спокойно сел против нее. Потом он почти заставил ее пересесть на свое место, как более далекое от окна: отчего же я не догадался об этом прежде?.. Для чего я так глупо создан, что не могу совладеть с тяготящею меня хандрою?.. Софья Кума беспрестанно говорила со мною, и я почти молчал, как идиот, — и это положение вольной и вместе невольной глупости было мне до бесконечности тяжко. Да — я сказал раз и повторю теперь, что только две вещи — гений и богатство могли бы закрыть, сделать сносною уродливость моего характера… Скучать оттого, что имеешь что-нибудь, — c'est comme il faut du moins,[65] но скучать и хандрить от чувства ложности своего положения, но знать это, но думать, что другие, что, наконец, эта женщина знает это, — боже мой — это невыносимо. Моя страсть к ней дошла до последней степени самоотречения, и она никогда не узнает и не должна узнать об этом… Я ненавижу каждого, кто подойдет к ней на два шага, — и презираю себя за эту ненависть… И если б она любила прежде — я точно так же ненавидел бы прошедшее, как настоящее, и эта мысль об ее прошедшем меня давит и мучит.

Меня просили играть им кадриль — или (к чему бояться слов?) мне только намекнули об этом — и я сел. «Боже мой — вы такой добрый!», — сказала мне Любовь Фа: это меня добило окончательно — я вспомнил конфету, которая была мне дана Ниной за мою доброту. И в самом деле — не с ума ли я сошел быть рыцарем?.. Но я играл им кадриль с каким-то торжествующим самоотречением…

И, может быть, я сам отравляю для себя все, может быть, они и в самом деле считают меня почти членом своей семьи, своим, что называется?

После меня сел Крюков, а я танцевал с Ниной… — Vous etes vierge de la liberte aujourd'hui? — Comment done? — Mais Vous avez les trois couleurs.[66] Она засмеялась… Но зачем мне всегда жужжат в ушах проклятые слова Гоголя: «…или заговорит, что Россия — государство пространное»…*

Ужин был для меня еще невыносимее, чем у m-me Korsch, накануне Нового года… Я сидел с цеховыми, Кавелин — между двух сестер и говорил целый час без умолку. Несколько раз я почти изменял себе… Ребенок!

Воротился домой в два — и был очень рад, что дядя мой спал. Мне было невыносимо грустно: заснуть не мог до утра — в голове такая чушь — мечты о миллионах — да об эксцентрических подвигах. Рыцарство смешно в наше время, но отчего я не нахожу в нем ничего смешного, ничего невозможного. К чему мне лицемерить перед собою?..

Еще раз — глупо я создан; но не я виноват в этом. В самом деле, моя ли вина, что для меня все сосредоточено в эксцентрическом, что я не могу верить в неэксцентрическое?..

XXIII

Нынче вечером мы долго говорили с К о бессмертии. Сначала то, что я говорил, казалось ему делом, но потом — он объявил, что этого его Логика не допускает, что надобно иметь на мои доказательства особенную мистическую настроенность… «Тебе надобно жизни, жизни»…

Вот в чем и ошибка-то — он считает меня способным к перемене. Едва ли? Каков я был ребенком, таков я и теперь. Древняя ли история, которую так любил я в детстве, вечно ли изолированная жизнь этому причиною, — но je suis un homme tout fait.[67] Изменения, которые происходят во мне, происходят по непреложным законам моего личного бытия, да и нельзя их даже назвать изменениями: это все формы одного и того же идеализма. С чего бы я ни начал — я приду всегда к одному: к глубокой, мучительной потребности верить в идеал и в jenseits.[68] Все другие вопросы проходят мимо меня: сенсимонизм в своих последних или, по их, разумных результатах мне противен, — ибо я не могу ничего найти успокоительного в мысли о китайски-разумном идеале жизни. Оттого — ко всему я в состоянии божественной иронии, ко всему, кроме jenseits. Нормальным мне кажется не общежитие, но отрешенная, мистически-изолированная жизнь самости в себе. Но это не ведет меня к правилу тибетского мистицизма, что лучше спать, чем жить. Нет

жить, но не для того, чтобы жить, а чтоб жизнию стремиться к идеалу, ибо все существует только потолику, поколику существует в идеале, в Слове.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Литературные памятники

Похожие книги