Мы ехали оттуда с К. Разговор наш был об ней — и как-то печален, как туман и холод, которые нас окружали. Он спрашивал меня: как я люблю ее, с надеждою или без надежды? Я отвечал отрицательно. Да и в самом деле, неужели можно считать надеждами несколько слов a double sens,[70] которые притом могли относиться к другому? И между тем отчего же не могу я вполне отказаться от этой мысли — и между тем к чему же позволяли мне говорить все, что я говорил? Боже мой! ужели она не понимала ничего этого, не видала моих мук, моего лихорадочного трепета в разговоре с нею, когда я сказал ей: «Человек становится невыносимо глуп, когда хочет скрыть то, чего скрыть нельзя», — принимала за общие места мои упреки, моления — все, что я так ясно высказывал в разговоре с ее матерью о женщинах, — не понимала, с какою безумною страстью читал я ей: «Они любили друг друга так долго и нежно…»?.*. «Но если эта женщина полюбит кого-нибудь, она будет готова следовать за ним на край света», — говорил Кавелин. Я молчал: меня сжимал внутренний холод — мне было нестерпимо грустно.

XXXI

Нынче в последний раз смотрел «Роберта» — и видел в бельэтаже madame Куму с Лидией… «Meinem Flehen Erhorung nur sehenke mit des Kindes Liebe Blick… Gieb mein Kind mir, gieb mein Kind mir, gieb mein Kind mir zuruck»…[71] Зачем бывают подобные минуты?.. Вот опять та же однообразная, бесконечно грустная действительность — несносная печка против самых глаз, нагоревшая свеча, болезненное бездействие.

— Сейчас из собрания… Да! я подвержен даже зависти: чуждый среди этого блестящего мира и зачем-то (уж бог ведает зачем) постоянный и постоянно незаметный член этого мира, я с невольным негодованием смотрю, как к другим подходят целые толпы масок… Богатство — имя!.. Но страшно, когда человек утратит веру в спасение внутреннею силою, когда только богатство, имя — кажутся ему выходом… И грустно подумать, что это чувство плебейской ненависти и зависти — почти общий источник мятежных порывов?..

XXXII

Сидели опять целый вечер с К — и точно так же без толку. Мы не поймем один другого: социальное страдание останется вечною фразою для меня, как для него искания бога. Его спокойствие, его разумный взгляд на любовь — мне более чем непонятны.

Вместо того, чтобы быть там, я остался дома, вследствие домашней догмы. И неужели мой ропот на это страшное рабство — преступление?

XXXIII

Презабавная история! «Je suis a vos pieds»[72] — сказанное мною m-lle Б-й на вечере у нашего синдика*, принято за формальное изъяснение в любви, — и она сходит теперь с ума, падает в обмороки и т. п. Но забавнее всего то, что я должен был выслушать от З**** проповедь… Что меня влечет всегда делать глупости?

XXXIV

Достал наконец денег — последние, кажется, какие можно достать — и послал при письме «La derniere Aldini» и «Histoire de Napoleon»[73]* Долги растут, растут и растут… На все это я смотрю с беспечностию фаталиста.

XXXV

Нынче она прислала за мною Валентина…* Я люблю его, как брата, этого ребенка; его голос так сходен с ее резки-ребяческим голосом. Странно! Кавелин говорил, что это в ней одно, что делает ее женщиною du tiers etat;[74] а мне так нравится этот голос…

Она больна… Она почти сердилась на меня за мои богохульства, за мою хандру, за мои рассказы о явлении иконы Толгской божией матери…*

«Вы хотите от жизни бог знает чего?» — говорила она мне. Это правда. И если результатом всех этих безумных требований будет судьба чиновника?..

Мать ее говорит мне, что я установлюсь. Едва ли!

Приехали Кры и с ними какая-то дама, с которою они все засели в преферанс. Я сидел на диване у стены, Лидия подле меня раскладывала карты, а Юлия* рассказывала мне какой-то вздор. Но мне было как-то wohl behaglich.[75]

Она подошла и села против меня на стуле. Мы молчали долго — и я глядел на нее спокойно, тихо, не опуская глаз; я забылся, мне хотелось верить, что она меня любит, мне казалось в эту минуту, что я вижу перед собою прежнюю — добрую, доверчивую Нину, Нину за год до этого: мне припоминались первые мечты моей любви к ней, тихие, святые мечты, — благородные надежды пройти с ней путь жизни… Я снова, казалось, стоял перед иконостасом Донского монастыря и думал о будущем, и думал о том, что когда-нибудь я отвечу божественному: «Се аз и чадо, его же дал ми еси»… То было то же чувство, которое майскою луною светило на меня, когда, рука об руку с нею пробегая аллеи их сада, я замечал отражение наших теней на старой стене — и был так рад, так гордо рад, что моя тень была выше…

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Литературные памятники

Похожие книги