Однако мне удалось всё уложить, убедить Герцена и проводить его на железную дорогу; я чувствовала, что если можно успокоиться, то только там, при виде самого Огарева. Нелегкая вещь была в его годы сломать ногу. Герцен писал тогда, с каким страхом и трепетом он подъезжал к Женеве, как, увидав на вокзале Тхоржевского, не имел силы спросить: жив ли Огарев. Наконец Тхоржевский сам догадался сказать, что, кажется, ничего опасного в положении Николая Платоновича нет. Доктор Мейер кость вправил и забинтовал ногу. Огарев вынес эту операцию с большим терпением и мужеством.
Я тщетно искала письмо, в котором Герцен описывал мне это несчастное событие. Помню, что в письме говорилось, что Огарев бродил вечером по отдаленным улицам Женевы, и с ним сделался обычный припадок. Придя в себя, он встал, хотел идти, но не заметил канавы, потому что смеркалось, споткнулся и сломал ногу; от боли ему сделалось дурно. Полежав, он опять попробовал встать и не мог; тогда он стал звать прохожих, но никто к нему не подошел. Огарев лежал на лугу, против дома умалишенных. И эта несчастная случайность стала причиной того, что никто не отозвался на его зов, а напротив, все спешили удалиться, полагая, что он вышел из психиатрической больницы.
Видя, что никто нейдет, Огарев с большим присутствием духа вынул из кармана ножик и трубку, разрезал сапог, а потом закурил и пролежал так, кажется, до утра. Рано поутру прошел итальянец, знавший Огарева, и хотя последний лежал не близко от дороги, итальянец стал всматриваться, а Огарев, заметив это, стал звать его. Тогда итальянец подошел и сказал, что пойдет за каретой и немедленно свезет его домой, что он и сделал не без труда и причинив Огареву еще б\льшую боль.
Но этот печальный эпизод произошел раньше; впоследствии Огарев мог ходить прихрамывая, и в то время, как мы собирались в Женеву, о его ноге уже мало говорили.
Собираясь ехать в Эльзас для осмотра школ и пансионов, мы все-таки решили съездить в Швейцарию на свидание с Огаревым и с детьми Герцена. Тогда Тхоржевский снял старинный замок Пранжин, кажется, в полутора часах от Женевы; туда съехалось в последний раз всё наше семейство: я с дочерью, Мейзенбуг с Ольгой и, кажется, с Наташей. Так как последняя часто переезжала, жила то со мной, то с Мейзенбуг, то трудно вспомнить, с кем она приехала на этот раз. Позже и Огарев с маленьким Тутсом75 присоединились к нам. Последним прибыл в Пранжин Александр Александрович Герцен со своей молоденькой женой. Он только что женился тогда, и Терезина его не говорила еще по-французски, так что нам всем пришлось объясняться с ней по-итальянски, что значительно сокращало наши разговоры. Была великолепная осень, Терезина охотно ходила гулять то с Герценом, то со мной.
Вскоре Александр Александрович поехал с женой в Берн повидаться с Марьей Каспаровной Рейхель и старушкой Фогт. Все принимали молодую чету с большим радушием и симпатией. Возвратившись в замок Пранжин, Александр Александрович стал собираться в Берлин для своих занятий. Он ехал туда на всю зиму и с женой; не помню, ездил ли он во Флоренцию до отъезда в Берлин.
Ольга с Мейзенбуг вернулись в Италию, где уже так привыкли жить, что нигде более им не нравилось. Герцен собирался тогда в первый раз в Виши. Огарев возвратился в Женеву с маленьким Тутсом, который всех нас очень забавлял своей живостью и оригинальностью.
Но прежде чем отправиться в Виши, Герцен поехал с нами в Люцерн. Место это очень живописное, и нам с Наташей очень нравилось, но вскоре Герцена вызвали в Берн к Долгорукову, который, видимо, прощался с жизнью и желал видеть Герцена еще раз. Наташа воспользовалась этим случаем, чтобы побывать у Марьи Каспаровны. Узнав, что Наташа в Берне, Долгоруков просил ее навестить его: он был уже очень болен, безнадежен, и Наташа вынесла тяжелое впечатление из этого свидания.
При князе в то время находился его сын, выписанный им с год тому назад из России. Тяжелый нрав Долгорукова сказался и тут: больной был постоянно недоволен сыном. Чувствуя себя с каждым днем хуже, он хотел найти виновного в этом ухудшении, подозревал сына и желал, чтобы Герцен был посредником между ними. Роль эта была очень трудная, и Александр Иванович старался уклониться от нее. Самого Долгорукова он знал очень поверхностно, а сына не знал вовсе. Вдобавок строптивый характер Долгорукова бросался в глаза, нельзя было безусловно верить его подозрениям, а с другой стороны сын не внушал Александру Ивановичу ни малейшей симпатии.
Вот что Герцен писал мне в то время: