– Хорошо доехала? А у нас тут… ну, увидишь!.. У Макса гостит испанка, Кончитта. Ни слова не говорит по-русски! Что, удивляешься? Шаровары? Тут все. И ты будешь -удобно!.. По горам. Тут такие горы – и живут там орлы. (Вдруг.) Ну как Борис Сергеевич? Не приедет? Зови! Приедет? Уехал? Зови! (Чуть нахмурясь, взглянув на Макса.) Ася, ты видела Игоря Северянина? Нет? (Радостно.) Ну, увидишь! Идем! Макс, я покажу Асе комнату, о которой говорила Пра!
Голову набок, как гигантский игрушечный медведь, Макс глядел нам вслед, весь залитый полуденным солнцем, и солнце горело в его светлых глазах. Он улыбался.
Марина говорила:
– Тебе многое тут сперва покажется странным, потом привыкнешь. Но кое-что надо, чтобы ты знала заранее: Кончитта влюблена в Макса и устраивает ему сцены ревности. Он очень смущается, но никогда не обижает ее. Между ними ничего нет, конечно! Потом тут Игорь Северянин. Ты рада?
Помогая мне с чемоданом, она на ходу заглянула мне в лицо.
– Да-а… – неуверенно отвечала я. Я никогда не видела Марину – такой. Я – не понимала. Ее возбужденье казалось мне искусственным.
– Он, конечно, глуп, – продолжала она, – но он талантлив. И очень красив. Потом тут поэтесса Мария Папер. Помнишь ее стихи о материнстве, беременности? Она где-то достала меч и, опираясь на него, ходит в горы. Поза, но ты не смейся! Она очень самолюбива.
– А кто это – Пра, которая сказала про комнату?
– Мать Макса. Замечательная женщина! Самобытность. Ходит в мужском, с юности. Похожа на сказочного короля.
– А почему «Пра»?
– Там какая-то была, давно, мистификация. Что-то шуточное. Ее звали Праматерь – так осталось. Она первая поселилась в этом волшебном месте – тут еще никого не было, кроме Юнге.
В вихре имен я шла по гравию сада под сладкой жарой полдня, среди душистых деревцев, с желтыми чешуйками
цветов и веток молодых маслин. Невысокие, формой как нервийские кипарисы, гнулись в ветре юные пирамидальные тополя.
«Марина, чем это так пахнет? Чудно!» – «Дрок». Мы подходим к каменным ступеням балкона. «Вот твоя комната. Тут ключ. Рядом – моя».
Мы стояли у угла каменного дома с тяжелыми столбами террасы без перил – приподнятая над землей площадка. На ней было две двери, – крайняя, на которую показывала Марина, была близ угла, густо завитого диким вьющимся виноградом, другая дверь вела в комнату, выходившую на террасу – окошком.
– Разбирать сейчас вещи не будешь? Потом! Идем ко мне! И наверное, скоро обед. Обедаем внизу, все вместе.
Мы поставили чемодан в мою комнату – маленькую, неглубокую, с известковыми стенами. Кровать, стол, тумбочка, два стула, вешалка, умывальник – все просто, как в Тарусе. Родное – или чужое? Я потянула воздух. Родное. Исконная детская простота.
– Море тут какое! Купаться будешь? Войдешь – вылезать не хочется. Чудно! (Вдруг, неудержно.) Я давно не была так счастлива, как сейчас… Никогда, может?
Мы входили в Маринину комнату: узкая, длинная, с одним окошком, затененным тем самым виноградом, зарослью. У окна – столик, кровать.
– Хорошо тут… Стихи пишешь?
– Одно только написала… Или два. Не пишется! Ты в горы ходить будешь? Нет? Неужели боишься? Мы с Максом на Карадаг ходили… Опасно, конечно, но Макс знает все тропинки. (Просительно.) Сшей себе шаровары!
– Да не хочу я шаровары! Мне они и на тебе не нравятся! Ни за что не надену! О-о-о, а это что? Как горит!
– Чадры татарские, золотом шиты – всякими фалангами, сколопендрами… Ты себе их тоже накупишь! Пра из них шьет кафтаны… Руки мой здесь! Идем?
Мы еще не подошли к тому заросшему виноградом балкону, куда Марина вела меня, когда до нас донесся смех. О, это был смех, несомненно, но какой смех! Это было чистое золото, катившееся тоже по золоту! Как, откуда – бог весть! Это было совершенное торжество звука – его мелодичности
– вздор! сама мелодия, то и дело прерываемая новой,
догонявшей ее волной, – и кажется, в ней было и любованье ею слуха – чьего? нашего? моего? – всех, кто т а к не умеет смеяться, – а может быть, самого смеющегося!
Марина:
– Испанка смеется! Слышишь? Вот она так – целый день! Кончитта…
Наш спешный двойной по грохоту гравия шаг заслышали. Чьи-то головы высовывались из-за виноградных веток. Легко, привычно вдвоем – одна выше – мы входили, обогнув зелень, в длинную тень, обрызнутую пригоршней солнечных пятен, когда я остановилась, взглянув вперед: залитая посреди яркой тени солнцем, словно нарочно так посреди всех в этом солнце, казалось, всплывшая выше всех, как морское дитя на дельфине посреди нереид, – сидела красавица: от великолепия головы в черных косах, абрикосового загара лица, от огромных темных глаз, от сверканья зубов не был виден наряд – исчезал! Только веер в рука мотыльково вспыхивал и гас, черный, в совсем янтарной руке.
– Что? Хороша испанка? – громко сказала Марина, любуясь лукаво моим восхищением, и (на мое ей: «Тише!..»):
– Да она же ничего не понимает!..
Новый раскат смеха и дрогнувший, всплеснувшийся веер.
– Вот так, когда не ревнует, – целый день смеется, я же тебе говорила… – И всем: – Моя сестра Ася!..