Когда я проснулась, стояло великолепное летнее утро, кидая по горам и с горы на гору тени, пахло дроком, и море лежало огромным мирным озером, совершенно синим по бокам и совершенно серебряным под столбом солнца, и от него вправо и влево плавились, вспыхивая длинными и мгновенными искрами, две полосы ртутно-синие. Даль же была вся растоплена в серебре. Татары шли с корзинками фруктов, другие продавали чадры.
Не слыша в Марининой комнате никаких звуков, понимая, что опоздала к завтраку, я шла, шурша гравием, по саду. На перилах вчерашней террасы, где обедали и ужинали, сидели – как странно! – рядом подружившиеся Марина и Северянин в беседе, такой углубленной, что меня не заметили. Но вот Марина обернулась на звук моего шага.
– Сереженька! – сказала она Игорю Северянину. – Пойдем с Максом в горы? Вы себя сегодня лучше чувствуете?
Слух меня не обманывал. Я мгновенно, всей собой ощутила, что я не должна обернуться. Подняв голову, я прошла на террасу. За столом еще сидели. При моем появлении Кончитта громко сказала Марии Папер:
– Верка, передай Асе масло. И бублики. Там есть еще кофе? Может, его подогреть?
Я не ослышалась. Кончитта говорила на чистейшем русском. И Марию Папер звали Верой. Значит, они меня… Все ясно. И Северянин… Значит… О, они ждут, что я всполошусь? Закидаю вопросами? Возмущусь?
Не дрогнув ни одним мускулом лица, я, поблагодарив, пила кофе, и теперь они глядели на меня во все глаза. Мистификация? Все весь день играли, а я верила, умилялась Кончиттой?.. Ну, хорошо же – сегодняшнего торжества их не будет: они хотят, чтоб я встала – и все то – сон? Они
ждут моего просыпания? Я – не проснусь. Усом не поведу, в удивлении! Вера? Сережа? Отлично! При первой возможности назову их так, – и не я, а они вспомнят себя Северянином и Папер! Я прислушивалась, как назовут Кончитту, – не называли. А она сидела и улыбалась, и улыбка ее была хороша, как смех, и я не чувствовала нисколько негодования, на нее глядя. Она была все так же хороша, и золотые ее глаза (я сидела близко, и мне был виден их цвет) сияли.
Но одна вещь занимала меня: зачем Марине надо было, чтоб я повторила, что тот Северянин глуп? (Кажется глупым.) Я этого не находила, согласилась из «галантности», видя, что Марине этого хочется. Но теперь этого нельзя было изменить, Марина помнит. Зачем-то ей это было нужно? Тут что-то крылось. То, как она сидела рядом с этим Сережей, звала его «Сереженька»… Что я согласилась для нее, не находя его лицо глупым, – просто «с размаху», -теперь уже было нельзя доказать. Как глупо…
Я не помню, как я узнала, что Кончитта, Папер и Северянин – сестры и брат, – сама ли заметила их сходство?
Не помню, как в первый раз (в то же день?) мне сказала Марина о том, кем стал ей Сережа Эфрон и она ему.
Мы стояли – Марина и я – под шатром южных звезд, в дыханье дрока, в трепете масличных ветвей, и ее слова, как волны о черный берег, луной или фосфором под водой бились о мое одинокое без нее сердце:
– Он чудный, Сережа… Ты поймешь. Мы вечером будем у меня, – приходи! Втроем. Ты увидишь! Сестры еле отходили его, когда он узнал о самоубийстве матери и брата. Котик, в четырнадцать лет… Они обожали мать. Она не перенесла. Сережа и Котик росли вместе, как мы. Тоже два года разницы. Он болен, Сережа, – туберкулез. Мы, может быть, скоро уедем отсюда, он не переносит жару…
…«Мы». Значит, кончено мое «мы» с Мариной. А я… я? Будет ли у м е н я с Б. С. Т. «мы»?
ГЛАВА 7. ДОМ ВОЛОШИНА
Макс и Пра жили во втором этаже. В углу комнаты я увидала воспетую им в стихах египетскую принцессу Таи-Ах. Огромные глаза и таинственная улыбка были душой этого удивительного дома. Но еще одно лицо женское глядело со
стен из мглы фотографии – ее тоже Макс называл в стихах этим египетским именем. Ее в доме не было, но память о ней наполняла комнаты: всюду со стен смотрели ее фотографии и портреты с большими темными глазами; волосы легкими прядями обрамляли девическое лицо, в нем была задумчивость и печаль. На одном из портретов ее в тюбетейке она походила на какого-то сказочного мальчика:
– Кто это? – спросила я Пра.
– Жена Макса, Маргарита Васильевна Сабашникова. Талантливая художница.
Больше ничего не было сказано. В другой раз Пра при упоминании о ней, тут прежде жившей, добавила тепло, убежденно:
– Я очень люблю Марго…
Я больше ничего не спросила. Вокуг этого имени была тайна, как вокруг Таи-Ах… Я иду по комнатам. Как все необычно. Самодельные жесткие диваны, крытые чем-то цветным, набросанные полотняные подушки, табуретки, скамеечки, книжные полки. В промежутках между окон – этюды, картины, фотографии в овальных рамках – стен не видать. И всюду – сухие степные, горные растения, пышные, легкие -в глиняных и керамических вазах. На полках и на столах -шкатулки с вделанными в них коктебельскими камушками -агатами, сердоликами и халцедонами. Пра из них мастерит всевозможные узоры на тарелках россыпями – от них не оторвать глаз. Тут все болеют этой болезнью: ищут их на берегу, находят, собирают… Марина от них без ума.