– Анастасия Ивановна, от вас ко мне мышь перебежала. Может быть, у вас продукты как-нибудь в незакрытом виде хранятся? Знаете, неудобно… Жена моя… – Продукты? – отвечаю я беспечно в несколько залихва-стом тоне, весело смотря в глаза Абраму Львовичу. – А у меня нет продуктов! Чисто!
Сосед с минуту смотрит на меня, потом уже неуверенно, для очистки совести перед женой:
– Но мышь бежала из-под вашей двери…
– Так она оттого и бежала, что там ничего не нашла! Она к вам бежала, домой! Это ваша мышь, Абрам Львович!
Он улыбается, я улыбаюсь тоже, и мы расходимся по своим углам.
В начале нэпа, после «Компомгола», я переводила с немецкого «От рабочего к астроному» Бруно Бюргеля, и в ожидании гонорара в течение семи месяцев мы с Андрюшей жили без хлеба, с одной сушеной картошкой. Узнав об этом, отец Гали Дьяконовой несколько раз привозил настоящую картошку и в придачу – морковь и свеклу по нескольку килограммов. Какой это бы праздник!
Марина, приходя ко мне, теперь приносила кусочки хлеба и часто рассказывала о самогонщиках, занявших верх ее бывшей квартиры, о их ненависти к ней, не пускающей их еще более распространиться… держащей всегда свои комнаты на замке. Домоуправление точило зубы на смелую, надменную жиличку, имевшую охраной Всероссийский Союз писателей, бывший домоуправлению – не по зубам.
Дверь отворяется – и входят Марина и Ланн. Андрюша не видел Ланна более двух лет, с осенних ветров Коктебеля. Тогда его черные волосы были – короткие крылья, теперь это кудри до плеч. И мой девятилетний сын, отступя, как того требует минута, театральная до мозга костей, -восхищенно и созерцательно, как его отец:
– «Искуситель!»
И я, восхищенно смеясь:
– Сын Бориса встречает Ланна! (широкий сопровождающий жест).
И так как тот, хоть палата ума – и где же такие палаты? -все же поднял брови в недоумении – пантомима! Марина -поясняюще:
– Это он из «Принцессы Брамбиллы» в Камерном! – И, отступив на шаг, мне – мимо Андрюши и Ланна: – А знаешь, ведь действительно похож!.. Спектакль – гордость Москвы.
Этот вечер в моем новом жилье – в памяти, как пушкинское перо (крыло!) из «Пира во время чумы». Как паганиниевский этюд из моего сумасшедшего Скрипача. Стихи – Нежность – Дружба – Вдохновение – Воспоминания – пламень и гул печки – и снова стихи… Это был Вечер в Плаще.
Узнав, что я живу на одном служебной пайке и помощью Марины, не получаю еще академического пайка, что еще только начаты обо мне Гершензоном и Каганом хлопоты перед Секцией научных работников, Викентий Викентьевич Вересаев вдруг принес мне львиную долю своего академического пайка. Он втащил ее на четвертый этаж, сам уже пожилой и слабый, и смущенно, добро тыкал мне в руки что-то большое в бумаге и кусок мешковины, из него -баранью кость с длинным скосом сырого мяса, и мы долго держали под чем-то руки, на которые тонко сыпалась из прорвавшейся газеты крупа.
Вересаев торопился:
– Спешу очень… Поздно… Заходите, договорим о моих воспоминаниях детства, и жена будет рада…
Сходил медленно полутемной лестницей, глуше и глуше шагая, пока не стукнула внизу дверь. А я все стояла и плакала, облокотясь о перила, каясь, что мало, недостаточно поблагодарила… Ведь у себя отнял, у своих!
И потом – бурно назад, где уже из темного узкого коридорчика сияло, что-то почуяв, оживленное Андрюшино личико – мне навстречу.
…Поздно кончился в тот вечер пир над раскаленной от варки и жаренья печкой, железной, и грел сердце морозный пакет между рам окна – отложенное на завтра Марине. Вересаева я знала по Коктебелю, но знала не близко. Для тех дней (может быть, еще до начала нэпа) – это был редкий поступок!
Приехавший из Крыма Сережа Соколов неотказно помогал мне: пилил дрова, колол, не давал мне тащить их наверх; мастерил игрушечные «канделябры» из крох – жестянок, где горело до семи керосиновых фитилей в трубочках (фитили выдвигались!). Он помог воплощать начало огромного задуманного дела – постановки кирпичной, вместо железной, печки: тащил со мной со Смоленской аршины железных труб другого диаметра (чтобы не дымила печь!), помог «загнать» мои узкие трубы, когда мы их сняли. Успевал забежать к Марине помочь с дровами – и, всегда веселый, с неистощимым юмором, смеялся, закинув маленькую голову на высокой шее, высокий, сильный.
Зачем-то снова оказался в Феодосии Миндлин. Вещи мои, оставшиеся в Феодосии у друзей, Сережа хотел взять, но те не дали: «Возьмет Миндлин, ему поручила Марина». Но ведь он ничего не привез, пожалел свои руки… Сережа Соколов огорчался: «Если б я знал, вырвал у него все ваше, и оно было бы здесь…»
Сережа устроился в крошечной комнатке в Столовом переулке. Притащил мне почти все кирпичи, нужные для печки, потом был вызван на снеговую повинность домоуправом, простудился и слег. Как он горевал, что не успел мне поднять на четвертый этаж кирпичи! Умолял меня подождать до завтра, сложить их во дворе за угол дома, покрыть старым мешком – а завтра он встанет и мне их внесет!
Разве такие юноши не искупали трудности эпохи? А сколько их было, таких! В той голодной, героической Москве!