После сгоревших Андрюшиных башмаков, золотых, страшным неслышным видением хрупнувших в пепел, он очень долго не мог выходить из дому. Узнав это, Маринина знакомая, ставшая затем моим многолетним другом, Шура Занковская, фантастическое, одержимое, волшебное существо с трагической, невероятной судьбой (теперь давно умершая), повезла нас с Андрюшей в старых чужих сапожках, ему очень свободных, куда-то – в АРА? к знакомой, служившей там?

в надежде, что по ее просьбе, мне в придачу к выданной через Союз писателей посылке АРА (рис, сахар, сало, какао, рыбные консервы, долго кормившие нас) выдадут на босого сына обувь. Ее в тот день там не было, но обещали, а пока дали шерстяные носки и записали фамилию и размер ноги, и мы, простясь с Шурой, на радостях впервые позволили себе роскошь – сесть в недавно появившийся в Москве трамвай.

Выйти мы могли у Никитских ворот, возле нашего переулка.

Андрюша, с детства не ездивший в такой роскоши, стал, как часто заведено у детей, на сидение на колени, прильнул лицом к запотевшему стеклу, дуя и расчищая себе «окошечко», чтобы видеть полетевшие назад дома. Ногам его в новых толстых носках было тепло в промоченных (стояла оттепель) сапогах, но один из них еле-еле, может быть, и не тронул, а только мог тронуть, двинувшись, пальто рядом сидевшей дамы. Это была именно «дама» (как уцелевшая в буре революционных дней?). Отпихнув мокрый сапожок мальчика, дама вскричала в негодовании, и полились из ее рта слова, сказочные по мракобесию – в трамвае революционной Москвы!

– Убери свои ноги! Этого еще не хватало! Пачкать мужицкими ножищами пальто дамы!

Ее рука со сжатым в ней зонтиком грубо отодвинула Андрюшин сапожок. В ту же минуту моя рука, без единого с моей стороны слова, остановила в воздухе взмахнутый ее зонтик. И – опустила его.

И тогда началось! Я не могу повторить потока. Но это кричала разнуздавшаяся буржуйка – в советском 1921 года транспорте, и вот что я запомнила из потока (которому молча внимал трамвай!): «…пришли со своей Волги, нищие, голодающие! Наводнили Москву! Идите назад, на вашу Волгу! Да знаешь ли ты, – крикнула она мне, – что такое зонтик – дамы? И смеешь ли ты своими грязными руками его хватать?»

Молнеиносное видение Сытинского переулка, за которым дом отца в Трехпрудном.

– Сударыня, – начала я, – вы…

Но уже сорвавшись со скамьи, стоя в не своих – чужих! -сапожках перед оравшей дамой (которую не остановил -никто!), мой девятилетний сын, мальчик в старом пальтишке

и башлыке, закричал громче дамы, красный, как индейский петух, в гневе прекрасный, сверкая в нее трухаческими, цветаевскими глазами:

– Как ты смеешь так говорить с моей матерью?! – гремел на весь трамвай его задохнувшийся голосок. – Да знаешь ты, кто она? – И он кричал и кричал, а дамин ор стих, она, как и весь трамвай, как-то охнула от неожиданности, но я всей силой рук – а он вырывается – зажимала ему рот, не видев его никогда в таком состоянии! и боялась за него, за себя, потому что уже раздались голоса: «Остановите трамвай! Высадить их!» (их – нас! – не ее…) В голове мешалось… К счастью, трамвай, подлетев к остановке, на середине бульвара, стал. И, теряя еще полбульвара, оплаченного в нашу первую роскошествующую поездку, я – за плечо Андрюшу, толкая его перед собой, спрыгнула с подножки в густую снежную грязь предвесеннего дня.

Мы шли, я – еще в дрожи пережитой непонятности, смиряя в себе все поднявшееся, а Андрюша, уже отойдя, тянул ноги, отставая, меся грязь, и вид у него был – скучающий.

И мне стыдно сказать, как о многом, мной в жизни сказанном, сделанном, что я, вмиг вознегодовав, не удержала себя, посмела его упрекнуть – в медлительности!..

– Какая ты странная! – сказала, негодуя, Марина. -Почему ты не остановила трамвай, не вызвала милиционера, не составила акт? Был же хоть один красноармеец в трамвае – в шлеме! Не заявила, что ты – член Союза писателей, не повторила ее слова о Волге! Но какой же у тебя молодец Андрюша! Борисов сын…

А Марина была неузнаваема: вся на отлете. Стремительна, как натянутая стрела. Дело о ее отъезде двигалось по инстанциям. Каган помогал и другие. Она увидит Сережу! После – «Плач Ярославны»…

Она яростно откармливала Алю – из протеста против Запада хотела привести ее – толстую! – из «голодающей России», пихала в нее все съестное, что могла раздобыть, и Аля толстела на глазах. А Марина все так же желта, только глаза никогда не были потухшие, как я замечала у нее летом, до вести от Эренбурга о Сереже, – они блестели сосредоточенным блеском, а когда она от меня уходила, говорила смущенно:

– Ася, мне стыдно, но проводи меня, если сможешь… Пока я была брошенный пес, я ничего не боялась, а теперь, когда он жив, ждет меня, – я стала бояться на улицах…

И мы выходим вдвоем.

Наступила весна. Мать товарища игр Андрюши по соседнему переулку убедила меня, что мальчиков надо отдать в новую школу, куда принимают за художественные наклонности, – сын ее поступил и ходит туда. Она говорила так увлеченно. Я дала себя увлечь и пошла.

Перейти на страницу:

Похожие книги